Виктор Дмитриевич КОЛУПАЕВ
Рассказы
Билет в детство
Вдохновение
Город мой
Два взгляда
Зачем жил человек?
Какие смешные деревья
На асфальте города...
Самый большой дом
Случится же с человеком такое!..
Фильм на экране одного кинотеатра
На дворе двадцатый век
Виктор Колупаев.
Два взгляда
На скамейке Лагерного сада сидел человек средних лет и курил сигарету.
Человек чувствовал себя уютно, чему немало способствовала солнечная и
теплая погода начинающегося "бабьего" лета. По аллеям и дорожкам сада
неспешно прогуливались люди. Да и то сказать... Куда здесь было спешить?
Разве что к обрыву, который когда-то опасно срезал берег Маны, а с
недавнего времени стал объектом раскопок и стесываний согласно
генеральному плану городского архитектора. В скором времени обрыв должен
был превратиться в плавно спускающиеся к реке террасы, облицованные
гранитом.
Человека звали Петром Ивановичем, работал он старшим преподавателем
кафедры аналитической химии в политехническом институте, что отстоял от
Лагерного сада всего на каких-нибудь сто метров. У Петра Ивановича было
"окно" между двумя занятиями. Домой идти не хотелось, да, по правде
говоря, его никто и не ждал там в такое время. Вот он и сидел, рассеянно
глядя в заречье, разноцветьем уходящее в какую-то беспредельность
туманно-сиреневого цвета с чуть заметным золотистым оттенком.
Особые заботы не отягощали его умиротворенную сейчас душу. Предстоящее
занятие не вызывало тревог. А обыденные дела, если они и были на самом
деле, унеслись куда-то прочь, словно дав своему хозяину возможность
полтора часа побыть наедине с природой. На уединение здесь, конечно,
рассчитывать не приходилось. Но вид проходящих мимо людей не раздражал.
Напротив, все казались милыми и добрыми, удивительно молодыми и
интересными. Словно ласковость какая-то опускалась на людей в Лагерном
саду. И бабушки с детскими колясками, в которых преспокойно спали их внуки
и внучки, выглядели не старушками, а лишь чуть пожилыми женщинами, все
девушки были сказочно красивыми, парни сильными и, конечно же,
возвышенными душой, дети веселыми, но не шумливыми.
Хорошо-то как, подумал Петр Иванович. И правильно. Жнь должна быть
солнечной и красивой. Вернее, она должна быть всякой. Но все же хорошо,
когда она вот такая счастливая.
Петр Иванович загасил сигарету и откинулся на спинку скамейки. Все, все
сейчас было хорошо. А если впереди и маячили какие-то трудности и
неприятности, то ведь на то он и человек, чтобы их преодолевать, бороться,
не хныкать, а действовать. Золотое марево застлало глаза, и музыка гордо
умирающего леса, цветов и трав переполнила все его существо, захлестнула и
на невидимых, невесомых крыльях вознесла в вышину неба. Петр Иванович
сидел с закрытыми глазами. Он знал, что этих полутора часов ему теперь
хватит даже на противную слякоть октября. Мысли, какие-то общие, не
конкретные, но важные и необходимые, скользили в его голове. Так в нем
создавалась какая-то психологическая установка на ближайшее будущее.
И вдруг словно черная тень перечеркнула спокойное течение мыслей.
Что-то случилось...
Петр Иванович открыл глаза и выпрямил спину, огляделся по сторонам.
Ничего вокруг не менилось. Так же теплыми лучами светило полуденное
солнце и что-то нашептывал ветерок с реки, запутавшийся в шелестящих
ветвях берез. Все те же бабушки, что и минуту назад, катали в разноцветных
колясках своих внучат, все те же девушки и парни беспечно прогуливались по
дорожкам. И все же что-то менилось.
Настроение...
Почему-то исчезла легкость в душе. И сияние золотого леса уже не
казалось чудом, а лишь последним усилием умирающей природы, безнадежным и,
словно бы, лживым.
Перемена в настроении была неожиданной и неприятной. Все предыдущее уже
начало казаться пустой фантазией, самовнушением, простой припиской к
действительности, которая на самом деле обыденна и примитивна. Петр
Иванович пытался вернуть прежнее настроение, что ему и удалось, но лишь на
секунду, не более. И тем оглушительнее показалась снова наступившая
безжалостная пустота вокруг. Мимо прошла старуха, еле переставлявшая ноги,
рывками толкая перед собой коляску, в которой надрывался в плаче ребенок.
Девушка, злая и некрасивая в своей злости, кричала на парня. А тот лениво
и отсутствующе теребил противную бороденку, совсем не идущую ему.
Ребятишки затеяли возню, очень уж похожую на обыкновенную драку.
Мир рассыпался на глазах.
"Да что же это? - удивился Петр Иванович. - Конечно, подумал он, я
смотрю на все не так, как другие. Я вижу не так. Но ведь это и
естественно. Нет двух одинаковых взглядов на окружающее. Есть сходные,
похожие, но не абсолютно же! Я населяю мир своими образами, но ведь не
могу же я сделать злую девушку доброй, а с трудом бредущую старуху вполне
еще приятной женщиной".
Испуг проходил. Что-то возвращалось. Что-то прежнее, светлое и
радостное. И тот парень с уродливой бородкой вдруг схватил свою девушку
под мышки, что-то шепнул ей, причем, когда он говорил, бородка очень даже
шла ему, и закружил девушку на месте. И с каждым оборотом улетучивалась
злость девушки и делались красивее черты ее лица, уже радостного и
счастливого. А глядя на них, старушка зашагала бодрее, стала даже чуть
выше ростом, ребенок в коляске перестал заливаться плачем, а ребятишки уже
не дрались, а с пронзительным криком неслись к кустам. Кричали они от
восторга, потому что кому-то них пришла в голову интересная мысль о
новой, наверняка, никому ранее не вестной игре.
Мир восставал праха. Но Петр Иванович чувствовал, как все напряглось
в его душе, как ему приходилось насильно удерживать чуть было не погибшее
настроение. А мысль о необходимости усилий убивала сами усилия, напрасно
растрачивала силы.
К студентам идти было еще рано. Но и сидеть здесь уже не имело смысла.
Петр Иванович нагнулся было за портфелем, с тем чтобы уйти Лагерного
сада как можно скорее и даже не глядя по сторонам. Это, конечно, явилось
бы маленьким поражением. Но ведь и вся жнь состоит маленьких
поражений и маленьких побед. Стоит ли обращать внимание на происходящее
вокруг. Достаточно и того, что студенты снова не подготовятся к занятиям,
и нужно будет думать, что делать, чтобы два часа для них не пропали даром.
- Разрешите присесть, - раздалось рядом с ним.
Петр Иванович вздрогнул и поднял голову. На скамейку, впрочем, и не
дожидаясь разрешения, уже садился молодой человек, стройный, с очень
красивым лицом, одетый просто, но с какой-то неуловимой на первый взгляд
претензией на ящество.
- Пожалуйста, - растерянно ответил Петр Иванович, так и не нагнувшись
за портфелем, стоявшем на пыльном асфальте рядом со скамейкой.
Молодой человек просвистел что-то веселое и насмешливое.
- Сдыхает природа-мать, - внезапно сказал он с какой-то ленью в голосе,
так не вязавшейся с его только что звучавшим бравурным свистом. - И ладно.
Он не обращался непосредственно к Петру Ивановичу, но тот счел
необходимым возразить странному молодому человеку.
- Почему же сдыхает? Природа увядает. И происходит это всегда с великим
достоинством.
- Только дерево, умирая, благоухает, - процитировал молодой человек.
- Да, это так, - не нашелся, что ответить еще, Петр Иванович.
- Бред собачий, - уверенно пронес молодой человек.
- Отчего же бред? - спросил Петр Иванович и чуть было не вздрогнул еще
раз, встретившись с глазами незнакомца.
Да только незнакомца ли? Ведь и в первый раз он вздрогнул не от того,
что вопрос прозвучал внезапно. Нет. Голос был знаком. Удивительно знаком.
Но среди приятелей Петра Ивановича, голоса которых врезались бы ему в
память, таких молодых не было. Друзья старели вместе с ним. И еще этот
взгляд, гнетущий, тяжелый, подавляющий, так не идущий к элегантному виду
самого незнакомца. Нет, не незнакомца... Отгадка была где-то уже совсем
рядом. Несомненно, что и тот узнал его, или делал попытки вспомнить, где
же они встречались. Причем, не случайно, не мельком, а часто, запоминающе.
- Постойте-ка! - воскликнул молодой человек. - Уж не Ветругин ли ваша
фамилия?
- Ветругин, - подтвердил Петр Иванович и что-то оборвалось в его
сердце. Он вспомнил. Вернее, не вспомнил, потому что он никогда не знал
этого молодого человека, он знал его отца. Давно, лет двадцать назад. И
радости ни от этого знакомства, ни от этой встречи не было. - А вы -
Расковцев...
- Расковцев, Расковцев, - подтвердил молодой человек.
- Удивительно, - пробормотал Петр Иванович.
- Это уж точно. Удивительно, как вы похожи на своего сына. Мы с ним
одно время были хорошо знакомы, учились в Университете.
- У меня нет сына, - сказал Петр Иванович.
- Как же! - воскликнул Расковцев. - Петька. Мы же с ним в одной группе
учились. Вы же Ветругин? Иван... э-э... Отчество ваше не помню. Вернее, и
не знал никогда.
- Петька... Петр Иванович - это я и есть, - сказал Ветругин.
- Но ведь не может же быть, чтобы и фамилия совпадала, и лицо.
Согласитесь... Да ведь и вам моя фамилия знакома!
- Извините, - пробормотал Ветругин, - мне нужно идти. - Но даже не
сделал попытки встать. Уйти было необходимо и в то же время никак нельзя.
А в чем тут дело, он еще не понимал. Двадцать лет, вдруг дошло до него. -
Двадцать лет! - пораженно воскликнул он. - Вы говорите, что учились с
неким Ветругиным в Университете. Где же это было?
- Здесь, в Усть-Манске. И действительно лет двадцать назад.
- Это я двадцать лет назад учился в Университете, - твердо сказал Петр
Иванович.
- Вы?! - расхохотался молодой человек. - Вы... вы двадцать лет назад
учились в Университете?! - Он задыхался от смеха. - Но ведь на очное
отделение принимают до тридцати пяти, а вам двадцать лет назад было уже,
наверное, за сорок. Вы что-то путаете, папаша!
Сердце у Петра Ивановича сдавило безжалостно и больно. Уйти, скорее
уйти. Но мысль, зарождавшаяся, еще не оформившаяся даже в догадку,
удержала его.
- Мне тогда было двадцать, - просто сказал он.
- Двадцать?! - удивился молодой человек. - Двадцать... Что же это
получается? Выходит, что это я с тобой учился!
- Евгений, - не то спросил, не то сказал утвердительно Петр Иванович.
- Петька! - вскричал молодой человек. - Петька! Ну ты сдал, сдал...
Куришь, пьешь, прожигаешь жнь? Спортом не занимаешься?
- Женька, - тихо сказал Ветругин. - А мне показалось, что ты - это твой
сын.
- Сын, сын, есть и сын, - подтвердил Расковцев. - Пьет, негодяй. На
себя непохож. Восемнадцать лет, а уже развалина.
- Отчего же так? - искренне огорчился Петр Иванович.
- Я, видишь ли, тому причиной. Бред собачий! Во взглядах на окружающий
нас дерьмовый мир мы расходимся. Поэтому, живя со мной в одной квартире,
он не пить не может. А пусть уходит!
- Как же это так? В восемнадцать лет...
- И ушел ведь уже, негодяй. На глаза не показывается. Пить, говорят,
бросил. Передавали мне его высшую мечту: никогда не встречаться с отцом.
Вот ведь воспитала школа! Семья, скажешь, куда смотрела? А туда и
смотрела! Ленка-то... Помнишь Ленку?
- Нет, - едва слышно ответил Петр Иванович.
- Ну, да она появлялась у нас в общежитии... Не помнишь, что ли?
Склероз? С биолого-почвенного. Хохотунья была...
- Хохотунью помню...
- Женились мы. Через пять лет умерла. И никакой болезни не нашли.
Медицина! Сам не будешь здоров, врачи не вылечат!
Петр Иванович пристально взглянул на Расковцева. Да... Женьке врачи не
нужны. Это уж точно. Молод и вызывающе здоров. Расковцев перехватил
взгляд. Что-то на мгновение смешалось в нем, какой-то импульс
неуверенности выдали его глаза. Но он тотчас же овладел собой и долго не
отводил своего тяжелого взгляда. Петру Ивановичу стало страшно. И уже
чувствовал он, как сникает, надламывается, стареет, словно время
неудержимо понеслось вскачь.
- Ты чего, Петька, - не выдержал Расковцев. - Ты это... Врачи не
вылечат, если сам не будешь здоров.
Петр Иванович молчал.
- Странный у тебя взгляд, - все же смешался Расковцев, - словно любишь
ты меня всей душой, словно силу мне какую отдаешь. Да ведь только мне
ничего от тебя не надо. Я и без тебя силен. Я, если хочешь знать, и не
болею даже никогда. Я себя держу в норме. Да что с тобой, Петька?!
- Значит, умерла Елена? - только и спросил Ветругин.
- Умерла... Ну и что? Все умрем. Что -за этого страдать-то? Ты вот
помнишь нашу группу? Степаненко, например, помнишь? Мы с ним в Марграде на
одной площадке жили. Вселился в квартиру, был человек как человек. И за
год его скрутило. Я к нему уж и почаще заходил. В шахматы, поговорить...
Поддержать хотел. Не помогло.
- Не помогло, значит? - переспросил Петр Иванович. Он уже не смотрел в
глаза Расковцеву, глядел мимо его лица, так, рассеянно, ни на чем
сознательно не останавливаясь, но видел многое. Все тот же гордо увядающий
лес, незнакомых, но очень симпатичных ему людей, свет в их настроении,
легкость движений, понятное дружелюбие. Или не видел, а чувствовал? И даже
не чувствовал, а хотел, чтобы так и было в этот чудесный и чуть было не
испорченный осенний день. Но он чувствовал и другое. Стон деревьев за
спиной, раздраженный разговор, слов которого невозможно было разобрать,
крик заходящегося в плаче ребенка. И туда, за его спину смотрел Расковцев.
- Не помогло, - донеслось до Петра Ивановича. - Слняки, моралисты!
Жнь в силе, а они ее хотят лаской взять. Разговоры, дебаты, дискуссии,
любовь, дружба до гроба, каждый человек - Человек. - Расковцев сделал на
последнем слове ударение. - Чушь все это! Идет вот пара. А что у них на
уме? А-а... То-то. На уме-то у людей грязь, дрянь, вонь, дермецо! Они
думают, что я не вижу. Да я любого насквозь. Я все дермецо-то его
чувствую. Яви он его миру, на него как на прокаженного смотреть будут. А
так он идет, и в морду ему не смей!.. Да что в морду? Морду-то он оботрет,
умоет. Снова чистым станет. А вот в душу ему, в душу! Душу-то не ототрешь!
Не-ет, не ототрешь...
Петр Иванович посмотрел Расковцеву в глаза. И не хотелось этого делать
и было зачем-то нужно. Расковцев вильнул было взглядом, но выдержал,
рассмеялся даже, сказал:
- Да нет, Петька, ты не думай ничего такого. Я в души людям не плюю. Я
на них просто... Живут и пусть живут. Мне-то что? Они меня не спрашивали,
так что и мне дела нет до них. Ну уж ты-то, по глазам видно, людей,
человечков, то есть, любишь. , любишь! Не отказывайся. Ты на этом
уже и религию себе построил и богу-то своему молишься. А если кто шарахнет
тебя, так у тебя и объяснение, оправдание готово. Потому как, человек
человеку брат и все такое прочее...
- Закрой, Женя, глаза, - попросил Петр Иванович.
- Что закрыть?
- Глаза, говорю, закрой.
- Ишь ты! Я закрой, а ты мне по морде и след твой простыл.
- Ты, Женя, руки мне свяжи... Для страховки...
- Хе-хе... Нет, Петька, ты не ударишь. Не ударишь, не ударишь! Ты сам
себя ударить позволишь, а уж другого ни за какие коврижки.
- Закрой, - попросил еще раз Петр Иванович.
- А мне на тебя смотреть хочется. Ты меня ободряешь. Ведь сил уж нет
иногда вокруг смотреть. Тошно. А ты вот, словно, омолодил меня. Приятно и
правильно.
- Закрой, закрой, - шепотом сказал Петр Иванович. - А сам слушай. У
тебя слух тонкий, я знаю.
- Чудишь, Петька, - недоверчиво сказал Расковцев.
- Чудю.
- Ну, уж если ты очень просишь, - нехотя согласился Расковцев и на
мгновение закрыл глаза.
На мгновение словно что-то вздохнуло облегченно в душе Петра Ивановича,
но Расковцев уже открыл свои глаза.
- Ну и что?
- Мало. Ты закрой и слушай.
Расковцев было замялся, но подчинился.
Ветругин смотрел в молодое лицо своего бывшего друга, но сам весь
сосредоточился на слухе, и именно на звуках, которые раздавались за его
спиной. Там что-то менялось. Ребенок ли замолчал, лес ли перестал
стонать... Или еще что... Но там все менялось. Менялось! Уходила тоска,
уходило недовольное, злое, этим и несчастное. Расковцев было шевельнул
веками, но Петр Иванович шепнул: "Слушай", и тот снова подчинился. И
недовольно сложенные губы его расплылись в улыбку.
И тут все кончилось. Расковцев открыл глаза и пристально уставился на
Петра Ивановича.
- Слышал? - спросил Ветругин.
- Что я слышал?
- Вот именно. Что ты слышал?
- Лес шумел, смеялся кто-то... не помню, еще что.
- А сейчас?
- Шумит. Что ему не шуметь. Сдыхать будешь, так поневоле зашумишь,
заорешь, взвоешь.
- И все?
- Ты это брось, Петька. Конечно, с закрытыми глазами минор, идиллия, да
только ведь с закрытыми глазами век не проживешь. Жнь нужно бдить зорко.
Нет уж, пусть другие на нее глаза закрывают, а меня так просто не
возьмешь.
- А ты когда-нибудь раньше закрывал глаза? Просил кто-нибудь тебя об
этом?
Расковцев посмотрел на Ветругина подозрительно.
- Закрывал. Лена просила. Она когда умирала, я, само собой, рядом
сидел. Смотрю, смотрю на нее, а она и скажет: "Закрой глаза". Не
отвернись, а именно: закрой глаза. Закрывал. Тут вроде последней воли,
отказать нельзя.
- Значит, просила она тебя?
- Просила, ну и что? Тебе-то что до этого?!
- Ничего, - пожал плечами Петр Иванович. - Еще кто твоих знакомых
или друзей, родственников умер или состарился?
- А! Все старятся. Мрут, как мухи! И чего людям не живется? На работе и
в подъезде "последние прощания" уже надоели. Хоть увольняйся и съезжай с
квартиры. Кругом одни старики и старухи. Язва какая-то моровая. Мы вот с
тобой одногодки, а разве кто поверит? Тебе все шестьдесят, если не больше,
а мне так тридцать дают. Никто и не верит, что мне уже сорок.
- Тебе сейчас даже двадцать можно дать.
- Двадцать? Ну, двадцать не внушает доверия. А к тридцати и я, и все
другие уже привыкли.
- Я пошутил. Ты, Женя, выглядишь ровно на тридцать.
- Это уж точно, - довольно расхохотался Расковцев. - А зачем все-таки
просил меня глаза закрыть? Взгляда не выдерживаешь? Все люди так. Ты на
него посмотрел, а он аж весь съежился, посерел, морщинками покрылся,
волосы поседели. Мразь на душе у людей, вот они и не любят, когда на них в
упор смотришь. И ты не любишь...
- Ты смотри, Женя, смотри и рассказывай. Про себя говори, про друзей,
знакомых. Мне это интересно. И я на тебя смотреть буду. И здорово-то как!
Нашлись на земле два человека, которые друг другу в глаза смотрят и
взгляда не отводят.
- Да ты всерьез, что ли?
- Совершенно всерьез. Кто там у нас еще в группе-то учился?
- В группе? Леонидов. Работал я с ним с годок. Вообще-то я там дольше
работал. А вот он со мной с годок.
- Умер.
- Сердце не выдержало.
- Еще кого видел? С кем работал? Ты говори. Интересно...
Расковцев начал рассказывать, но Ветругин плохо его слушал. То есть,
он, конечно, слушал, но в то же время думал о своем. Смятение, догадка,
доказательство... Ведь Расковцев своим взглядом убивал людей. Не
мгновенно, это бросилось бы в глаза. Медленно, сам того не сознавая. Или
сознавая? Нет, скорее всего невольно. Но от этого не легче. Что же делать?
Связать? Обманом увести в милицию? Вот вам, дорогие товарищи сотрудники
милиции, убийца. Своим взглядом он убивает людей. Нелепость. Ведь меня же
первого и отправят в сумасшедший дом. Свести его к светилам медицинского
мира? Во-первых, не пойдет, а, во-вторых, как исследовать эту способность?
Где аппаратура, соответствующая случаю? Да и на время эксперимента он ведь
может и задавить в себе эту способность, скрыть ее.
А в груди что-то разрасталось болью.
- ...вот я и говорю, спортом-то он ведь почти и не занимался. Все
некогда, все работа, все люди...
Убить его. Слово-то какое! Ведь убить зло, но все равно - убить! Тут
самое простое и понятное - не справлюсь. Но хоть руку подниму. Руку
подниму на зло, а для других - на человека. На глазах у детей, у молодых
людей, на глазах у людей просто. А как им понять? Как им объяснить? Зло
уничтожить злом! Или добротой? Ах, как это сложно. На добро отвечать
добром - это понятно. А на зло злом? Бороться со злом его же оружием? Да
не становишься ли ты сам при этом по другую сторону роковой черты? В бою -
понятно, хоть и страшно. Страшно не страхом, а душевной болью. Там
запальчивость, там вера, там правда. А здесь? Когда зло незаметно, когда
невозможно показать его людям явно. Когда при одном только намеке
чудовищем в глазах других окажешься сам...
- Ну и взгляд у тебя, Петька...
...но и оставить все так нельзя. Что же делать. Следить за ним? Не
спускать глаз? Но ведь зло тем и выигрывает, что добро в честной борьбе с
ним отдает ему свою силу. А само зло так не поступает. Оно совершеннее,
оно более приспособлено, оно вправе пользоваться всеми запрещенными
приемами, а добро, только честностью. Оно не может перенять подлые приемы
борьбы, иначе превратится в свою противоположность...
- Я перестану рассказывать, если ты будешь на меня так смотреть!
- Нет, нет, продолжай, Женя.
- У меня же все в душе переворачивается от твоего взгляда!
В этом и слабость добра. Ведь говорят же: "Что-то ваше добро все
побеждает, побеждает, а победить никак не может!" А ведь правда. Когда
наступит полная победа? И наступит ли? Все же наступит, иначе зачем
бороться. Добро доброе. И не потому ли оно часто терпит поражение, что все
же переступает черту, и зло, как феникс, возникает противостоящего ему
добра. Так что же ему остается? Что же остается добру...
- Ты, Петька, думаешь, что я не понимаю, не чувствую!
Что остается добру? Чему оно может приказывать?.. Боль, боль, боль...
На кого оно имеет права?.. Невероятная боль... Только себе... Такой боли и
не бывает... Только себе! Добро, оно в себе и для других... Что же это...
боль... Значит, можно пожертвовать только собой... Только честно, чтобы
зло само превратилось в добро... Черта с два! Черта с два оно превратится!
Черта с... два... Как это... бо...
- Больно, Петька! Что ты со мной делаешь?!
Зло, послушай боль, боль добра. Добро, оно хрупкое, оно нежное, его
сломать - пару пустяков, ну, раз плюнуть. Оно для других красиво. А
внутри-то ведь оно - сама боль!
- Пе-е-е!!!
Оно ведь какое!.. Оно ведь все отдает, оставляя себе только боль. А
если все вокруг - добро...
- Нет, Петька, нет! Не от этого умерла Лена. Не от этого!
У добра есть тихая, спокойная, благородная работа... Есть и проще...
несложная... Трудная... Есть и невыносимо трудная... Ах, как больно... Но
если мгновение! Если на раздумья только миг! И миг кончается...
- Она просила меня не смотреть на нее... Я знал и не знал... Я и сейчас
знаю и не знаю... Так это правда?!
- Правда, - через силу прошептал Петр Иванович.
- Не верю. Никогда не поверю. Не могу поверить... Не вынесу... Да и не
хочу! Никогда не захочу!
А ведь был выход... Просто уйти... Всего хорошего, Женя... Может, еще и
встретимся... Боль... последняя... конечная... никогда уже не будет боли.
Свет и тьма...
Когда к Лагерному саду подкатила "скорая", возле скамеечки уже
собралась обычная толпа. Переговаривались, шептались, вздыхали. Но никому
не пришло в голову заплакать. Жаль, конечно. Но ведь бывает. Умер вот
старичок... Сердце, что поделаешь. Стремительный век.
Лишь один человек вел себя странно. Молодой, атлетически сложенный, он
все время жмурился, хотя и стоял спиной к солнцу, закрывал глаза ладонью,
старательно не смотрел на людей, и от этого казалось, что глаза его
блудливо бегают. Но он действительно не хотел смотреть на людей, разве что
на Петра Ивановича... Но Петр Иванович уже не мог почувствовать его
взгляда.
Занятия у студентов одной группы политехнического института в этот день
были сорваны по невестной причине. Лишь на другой день узнали, в чем
дело. Заведующему кафедрой пришлось срочно ломать расписание, а
женщина-профорг долго ловила преподавателей, чтобы собрать с них деньги на
венок. И почти каждый говорил: "Ну, надо же так... Ни с того, ни с сего...
Никогда ни на что не жаловался. Выглядел молодцом..."
А в Марграде, в одной образцово-показательных школ преподавателю
химии на уроке выжгло глаза. Что-то не то он смешал во время опыта. Что-то
не то он там сделал. Что-то не то... Не то...
И никакой видимой связи не было между этими двумя событиями: смертью в
Лагерном саду и несчастным случаем в школе. Разве что... Разве что
Ветругин и Расковцев учились в Усть-Манском Университете. Так ведь это
когда было...
Виктор Колупаев.
Вдохновение
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Весна света".
& spellcheck by HarryFan, 21 August 2000
-----------------------------------------------------------------------
В одном залов краеведческого музея открывалась выставка картин
художников-любителей. Событие не такое уж и ординарное для Марграда! К 12
часам дня широкая лестница, ведущая на второй этаж, была запружена людьми.
Вну, около раздевалки, стоял Юрий Иванович Катков, крепкий мужчина
лет сорока пяти. Было заметно, что он немного нервничает, но старается
казаться спокойным. Ему было отчего волноваться. Он выставил в зале свою
картину, после того, как двадцать пять лет не брал в руки кисть.
Приглашенный Новосибирска вестный художник Самарин перерезал
красную ленточку, и люди хлынули в зал, светлый и просторный.
Народу вну стало меньше, и Юрий Иванович не спеша начал подниматься
по лестнице. Войдя в зал, он остановился возле первой же картины и начал
внимательно ее рассматривать. Два монтажника стояли на перекладинах опоры
высоковольтной линии. Их богатырские фигуры, веселые лица, потоки света,
льющиеся на них спереди, создавали атмосферу радости. Им было легко
работать. Это чувствовалось в их позах и в выражениях лиц. Лишь бы вовремя
подвозили оляторы и бухты провода. Спасательные пояса не подведут,
движения точны, сила в молодых телах, красота вокруг. Эти люди были
победителями.
Каткова мало интересовала техника живописи. О какой уж технике говорить
или рассуждать, когда столько лет прошло среди станков, машин и гор
металла, когда руки огрубели и держат свободнее тяжелый гаечный ключ, чем
легкую кисть. Вот и здесь. Отточенная техника мастера не тронула его. Он
отметил только общее настроение, которое вызывала у него картина. Это было
ощущение победы, но победы легкой. Эти парни наверняка не знали, что такое
настоящий бой. Им все давалось легко.
И все же картина ему понравилась. Но задерживаться возле нее долго не
было желания. Достаточно было взглянуть, почувствовать счастье этих
парней, а потом сразу идти дальше. Тогда еще ощущение радости труда,
которое хотел передать художник, оставалось.
Катков прошел мимо унылого, серого пейзажа.
Посетители выставки говорили о цвете и красках, о размерах картин и
тщательно проработанной перспективе пейзажей, о подражании Дейнеке, о
самобытном развитии Сарьяна, о том, сколько времени тратит художник на
свою картину, и о том, сколько он получит денег, если картину продадут.
Одни подолгу останавливались возле каждого полотна, другие чуть ли не
бегом осматривали сначала все и лишь потом задерживались возле наиболее
интересного для них.
Девчонки носились стайками, пожилые женщины искали диванчики, чтобы
немного отдохнуть. Несколько молодых парней остановились возле портрета
знатной доярки и вдруг заговорили об экзаменационной сессии.
Окна были открыты, и в зал врывался шум центральной городской
магистрали, слышалась смешная песенка, исполняемая нестройными
тонюсенькими голосами ребятишек детского сада, шелест тополей.
Комиссия приняла картину без особых возражений, но сейчас Юрий Иванович
на мгновение испугался. А что, если ее нет здесь? Он ушел с работы, чтобы
осмотреть выставку одному. Потом можно будет прийти всей семьей.
И вдруг он почувствовал, что следующее полотно его, хотя самой картины
еще не было видно, так как перед ней собралось много людей.
- Еще одно направление! - с гневом в голосе сказал красивый высокий
мужчина, выдираясь толпы. - Вы представляете - пустое полотно. А
название "Вдохновение".
- Нет, нет, - сказал другой. - Оно не совсем пустое. Там какие-то тени,
но нельзя понять, что это такое.
- Куда смотрят устроители выставки?! Так и до сюрреалма можно дойти и
до поп-искусства!
Катков посторонился, пропуская разгневанного мужчину и его спутника, и
на мгновение увидел свою картину. Да нет же! Она не пустая! Что имели в
виду эти двое?
И вообще возле его картины говорили непонятное, совсем не относящееся к
его полотну. Так, во всяком случае, ему показалось. Может, речь идет о
соседних полотнах? Но рядом висели два индустриальных пейзажа.
Катков постоял немного и отошел к окну.
Он давно хотел написать эту картину. Наверное, тогда же, двадцать
восемь лет назад. Но была война. Мать возвращалась домой поздно вечером с
провалившимися от усталости глазами. Отец, вернувшийся с фронта без руки,
все ходил по родным и знакомым и пил. Раньше он был резчиком по слоновой
кости. А теперь, с одной-то рукой!.. По ночам мать шила рукавицы, стирала
белье и плакала. Только семилетний брат и пятилетняя сестра не знали забот
и допоздна носились по улицам. А солнце летом в Якутске почти не заходит.
Война была далеко, за тысячи километров. Но ее чувствовали не только по
сводкам Совинформбюро. Калеки на улицах. Дети худые, как прутья; И здесь,
за шесть тысяч километров от фронта, был госпиталь. В школах - военная
подготовка, штыковые бои. Посылки на фронт с теплыми варежками и бельем...
А он, ученик девятого класса, органует бригады по заготовке дров,
жердей, погрузке угля...
Он услышал за спиной вежливое покашливание и оглянулся. Перед ним стоял
марградский художник Петровский и незнакомый Каткову пожилой человек.
- Самарин, Анатолий Алексеевич, - протянул он руку.
- Катков, Юрий Иванович, - так же официально ответил Катков.
- А скажите-ка, Юрий Иванович, где мы раньше с вами встречались?
- По-моему, нигде, - ответил Катков. - Да. Я уверен. Мы с вами нигде не
встречались.
- А вы случайно не работали в студии, Броховского в Усть-Манске?
Примерно в пятидесятом?
- Нет, нет, я никогда не был профессионалом?
- Странно, откуда же вы знаете, что я там работал и что это именно там
со мной проошло?
- Да нет же! Я впервые слышу, что вы там работали. А что там проошло
с вами, тем более не знаю.
- Странно, - задумчиво сказал Самарин и смешно задвигал козлиной
бородкой.
Художник Петровский все время стоял молча, но по его лицу было видно,
что он хочет что-то сказать. Юрий Иванович кивнул ему, и тот,
откашлявшись, спросил:
- Вы ведь знаете, что ваша техника не блестяща?
- Но ведь я только любитель.
- Ну да не в этом дело. Я хотел спросить, где вы откопали сюжет своего
полотна?
- Мне его не пришлось откапывать. Он у меня уже двадцать восемь лет.
Все никак не мог собраться. Думал, что уж никогда не напишу.
- Вы сказали: двадцать восемь? Но ведь это было всего пятнадцать лет
назад.
Юрий Иванович рассмеялся:
- Да нет же. Это было в сорок третьем, в Кангалассах.
- Невероятно. Я точно знаю, что это было в Ташкенте, в пятьдесят пятом.
- Вы, наверное, говорите о чем-то другом.
- Я говорю о полотне, которое называется "Вдохновение". - Он расстегнул
рукав рубашки и закатал его до локтя. - Вот чем мне пришлось заплатить за
это вдохновение. - Его рука от локтя до запястья была обезображена шрамом.
- Но я не жалею, - улыбнулся Петровский. - За это можно было отдать и
жнь.
- За что за это? - спросил Катков.
- За вдохновение, - ответил Петровский.
- И все равно я не могу поверить, что вы никогда не были в студии
Броховского, - сказал, прощаясь, Самарин. - Простое совпадение здесь
невозможно.
Катков еще с полчаса побродил по залу, подолгу задерживаясь возле
некоторых картин. Многое ему нравилось. И только несколько бодряческих,
скорее похожих на рекламы, картин вызвали у него недоуменную улыбку. Все в
них было напоказ, неестественно легко и неправдоподобно.
Его все-таки тянуло к своей картине. И он снова подошел к ней.
На картине был ображен обрывистый берег с широкими деревянными
мостками, по которым несколько ребят цепочкой катили тачки с углем. Возле
берега стояла широкая деревянная баржа. В ее необъятное нутро они
сбрасывали уголь тачек и возвращались назад на берег.
...Да. Все было действительно так. Небольшой поселок Кангалассы в
двадцати километрах от Якутска вн по Лене; горы угля на берегу, черные
от угольной пыли тела, горячее якутское солнце и проливные дожди,
четырнадцать ребят и усталость, усталость, усталость...
Они приехали сюда с гитарой и мандолиной, чтобы по вечерам сидеть у
костра и петь. Вначале у них еще было свободное время, но все тело так
уставало за день, что руки отказывались держать гриф. Поскорее смыть с
себя грязь и уголь, поесть, блаженно растянуться в палатке во весь рост,
немного поговорить, пошутить над нерасторопным Алехой Бирюковым и заснуть.
А утром голос Потапыча: "Хлопцы! Уголек ждет!" Никто не знал, когда он
умудрялся спать. Это был семижильный старик, всюду и все успевавший
делать. Он наращивал деревянные съезды с кучи угля, варил картошку,
разжигал костер, нагружал тачки ведерной лопатой. И все время
приговаривал: "Уголек-то ждет, хлопцы".
А с хлопцами что-то происходило. Раньше они были уверены, что могут
все. Перевыполняли же план на лесозаготовках! Они и на фронт бы пошли, не
берут только. И работать могут как черти. Дайте только эту работу!.. А
вышло, что не такие уж они железные. И летний зной оказался невыносимым. И
баржи - какими-то бездонными. Болели все мускулы, все тело, не успевавшее
втягиваться в монотонный, но бешеный ритм работы. Они грузили по
четырнадцать часов в сутки, но Потапычу все было мало.
Ведь скоро кончится короткое якутское лето, начнутся дожди, холод,
пойдет по Лене шуга. И до следующего лета будут лежать бурты угля,
засыпанные снегом. А в июле и ночью светло как днем. Работать можно
круглые сутки.
Все понимали девятиклассники. И никому не приходило в голову
возмущаться дряблым картофелем и перловой баландой. Четырнадцать часов с
тачкой! Надо так надо. Только исчезли шутки, потух огонек в глазах, все
делалось через силу, машинально, как во сне.
Потапыч это видел. Каждый раз, когда приезжали новые группы грузчиков,
происходило то же самое. Месяц тяжелых работ доводил их до такого
состояния, что они уезжали, едва завидев смену и даже не попрощавшись с
ним. Потапыч не обижался. Он хорошо знал человеческую натуру. Знал, что
неприятности забудутся, люди "отойдут" и уже по другому будут смотреть на
проведенный в Кангалассах месяц. Но Потапычу от этого было не легче.
Прошло всего две недели, но страшно было представить, что впереди еще
две. Потапыч старался растормошить их хоть чем-нибудь. Он достал где-то
ведро селедки и несколько пар новых брезентовых рукавиц, читал им при
свете керосинового фонаря газету, когда они уже проваливались в
лихорадочный сон. Только напрасно это было. Все валилось у ребят рук.
В конце второй недели проошло событие. Алеха Бирюков не удержал
тачку. С берега к барже был порядочный уклон, и тачку неудержимо понесло
вн. Растерявшись, он не выпускал ее рук и бежал рысцой. А тачка
катилась все быстрее и быстрее, и Алеха уже несся сломя голову, делая
нелепые прыжки и согнувшись в три погибели. Тачка при такой гонке сто раз
должна была завалиться на бок или перевернуться, но она благополучно
влетела на баржу, не снижая скорости, пересекла ее по помосту досок и с
шумным всплеском свалилась с противоположного борта. Вместе с ней ушел под
воду и Алеха, так и не разжавший пальцев.
Все это проошло настолько быстро, что остальные ничего не успели
сделать, только кто-то крикнул: "Потапыч! Алеха!" Растерянность прошла, и
двое ребят прыгнули в ледяную воду. С откоса, ломая кусты, спрыгнул
Потапыч, быстро отвязал лодку и оттолкнул ее от берега. Очутившись в воде,
Бирюков выпустил тачку рук, всплыл на поверхность и тут же начал
пускать пузыри. Он плохо плавал. Двое других еще не успели доплыть до
него, как Потапыч рывком втянул Алеху в лодку. Затем он помог и тем другим
влезть в нее, и через минуту лодка была уже у берега. Все это он проделал
молча. И мимо ребят на берегу прошел молча, не сказав ни слова.
Искупавшиеся побежали сушиться к костру. А потом возле них собрались и все
остальные.
Это происшествие как бы оправдывало то, что они бросили работу. Ребята
сидели у костра, нехотя отгоняя ветками мошкару, лишь иногда
перебрасываясь случайными фразами, не находя в себе сил даже для того,
чтобы радоваться Алехиному спасению. Устали. Провались оно все ко всем
чертям! И уголь, и баржа, и Потапыч... Только бы вот так сидеть... Только
бы сидеть...
Потом кто-то вспомнил о Потапыче. Странное дело, Потапыч исчез. Юрка
Катков с трудом поднялся и, пошатываясь, пошел к палаткам. В одной них
он нашел Потапыча. Через минуту он вернулся к костру и удивленно сказал:
- А Потапыч-то плачет...
Сначала никто не шевельнулся, не поверил.
- Он правда плачет...
Они медленно побрели к палатке и откинули полог. Потапыч, стоя на
коленях, уткнулся лицом в березовый чурбан. Плечи его вздрагивали. А парни
стояли молча, не зная, что делать. Он, наверное, почувствовал их
присутствие и поднял голову. Некрасивое лицо его стало черным. Он плакал,
но слез на его лице не было. И от этого он казался еще страшнее и
невозможнее.
- Саньку убили, - хрипло сказал он.
Они догадались, что это вестие еще утром привез ему сморщенный якут
Тургульдинов, который на разбитой телеге доставлял им хлеб поселка.
- Саньку, - повторил Потапыч.
Они так никогда и не узнали, кто этот Санька был Потапычу. Сын, брат,
друг, а может быть, дочь?
- Картошку я начистил, - вдруг сказал он. - Ешьте... Спите...
Сегодня... - Помолчал, потом чуть слышно сказал еще раз: - Саньку гады
убили...
Он снова уронил свою кудлатую голову на чурбан. Они задернули полог
палатки и молча пошли по тропинке к костру. Идущий первым чуть замедлил
шаг, поравнявшись с ним, но не остановился и прошел дальше к бурту угля.
Второй носком разбитого сапога подтолкнул в костер обгоревшую ветку.
Третий только оглянулся на идущих следом. Четвертый неуверенно шмыгнул
носом. Пятый сказал: "Мошка проклятая!" - и зло сплюнул себе под ноги.
Шестой... Седьмой... Двенадцатый крикнул: "Тачка есть у шестого бурта!"
Это относилось к Алехе Бирюкову. Ведь его тачка утонула в Лене...
Последний оглянулся на палатку. Там, едва не возвышаясь над ней,
ухватившись рукой за растяжку, стоял огромный Потапыч...
- ...Ах, Юрий Иванович! - услышал Катков лукавый голос соседки по
этажу. - Вечно-то вы что-то скрываете!
- А-а-а! Галина Львовна! И вы здесь?
- Пришла вот посмотреть на вашу картину. Раньше ведь вы все
отказывались показать. Ну и талант у вас!
- Что вы! Шутите, конечно.
- А я и не предполагала, что вы такой проницательный. Все-то вы знаете.
Кто же вам это рассказал?
- Никто. Я сам видел.
- Ой! - сказала Галина Львовна, женщина лет тридцати с хорошенькой
фигурой и красивым, приятным лицом. - Как же это? И зачем вы меня
нарисовали в таком виде? - И она смущенно, едва заметным движением
показала на середину картины, где Иван Лесков последних сил, оскалив
свои крупные зубы и обливаясь потом, толкал в гору тачку.
Он был высокий и худой. И у него уже не было сил. Но все же было ясно,
что он выдержит, на четвереньках вкатит проклятую тачку в гору,
трясущимися руками наполнит ее углем и покатит снова, и упадет, и снова
встанет, и снова упадет, и крепкое слово с хрипом вырвется его горла.
Но он все равно докатит тачку до пузатой баржи и вернется назад, потому
что в его глазах вдохновение. Вдохновение смертельной усталости. Ему даже
не придет в голову, как это выглядит со стороны. Дождь, скользкие доски,
грязное тело в ссадинах, шершавые рукоятки тачки.
Алеха Бирюков на вид покрепче. Но в семнадцать лет сил еще так мало. Но
и им уже овладело странное вдохновение. Вдохновение, рожденное злости
на самого себя, за свое нелепое падение, за свою слабость, за дрожь в
поджилках. Его не утащить с этих скользких досок ни за что на свете. Он не
упадет и будет толкать тачку, пока не исчезнут бурты мокрого угля.
И сам Катков, представивший, как сидит, тупо уставившись в колени, его
отец, который уже никогда в жни не возьмет в руки творящий резец. Отец,
которым выпустил автомата лишь одну длинную очередь, когда их свежая,
только что прибывшая тыла рота поднялась окопов, и тут же упал,
сначала подброшенный вверх вместе с комьями земли и останками своего
лучшего друга, и очнулся за сто километров от линии фронта, еще не зная,
что у него нет руки, и снова представляя себе фигурку женщины, вырезанную:
слоновой кости, которую он хотел создать еще до войны, но все не
решался. Боль за него, за поседевшую мать, боль в мускулах, в висках, в
душе. И вдохновение, рожденное этой боли. Не мимолетное, не легкое, но
осознанное и твердое.
Якут Никифор с вдохновением отчаяния в узких черных глазах. Второгодник
Сапкин с вздувшимися венами на шее и на руках, еще не знающий, что он
больше никогда не увидит своего отца и братьев. Комсорг класса Бакин,
получивший похоронную на отца 1 Мая, в день своего рождения.
Дождь, противный, мелкий, не летний. Вздувшаяся река. Кургузая баржа.
Стекающий вн скользким глинистым потоком берег. И пятнадцать уставших,
отчаянно уставших людей. Четырнадцать девятиклассников и один старик. И
где-то чуть заметно, в глазах каждого - еле уловимая радость. Радость,
потому что в душе они почти уверены, что выдержат.
Они грузили баржи еще две недели. И еще целый месяц. И еще полмесяца.
Им не понадобилось смены. И денег в то время за эти работы не платили. А в
последний день, когда по Лене уже шла шуга, Бакин играл на гитаре
негнущимися пальцами, и все пели и плясали у костра, и пар шел
разгоряченных глоток. Потом Потапыч взял у комсорга гитару и запел: "Там,
вдали, за рекой..." А они ошеломленные, слушали и молчали... Такой у
Потапыча был голос...
...Юрий Иванович огляделся. Соседка уже отошла, наверное, обиженная
тем, что не дождалась ответа.
Он все писал так, как было. Он ничего не приукрасил и нигде не сгустил
краски. И название картине он придумал правильное. Это было настоящее
вдохновение, родившееся отчаяния и боли, бессилия и усталости, надежды
и борьбы. Он уже давно не знал, где эти парни и что с ними. Но в этой
картине они всегда были вместе.
Катков заглушил в себе воспоминания, снова возвращаясь к
действительности. Все смотрели на его картину как-то странно. И здесь, в
зале, и дома, когда он писал ее, и в приемной комиссии, когда он после
долгих размышлений принес ее сюда. Говорили мало, а если и говорили, то
что-то непонятное, вроде бы и не относящееся к его полотну. Жена как-то
сказала: "Почему ты пишешь про меня? Пиши про Кангалассы. Ты же давно
хотел". Что он мог ответить на это? Ведь он и так писал про Кангалассы.
Значит, жена просто не видела этого. Даже младшая дочь, и та все время
находила в левом углу картины смешного зайчика и смеялась тому, какой он
занятный. И сейчас. Смотрят, молчат, удивляются...
Неужели он не смог выразить в своей картине трудное вдохновение,
которое тогда охватило их, неужели оно так и осталось в его душе и никого
не трогает?
Юрий Иванович посмотрел на часы. Пора было идти на завод. Он медленно
прошел по залу, спустился по широкой мраморной лестнице и вышел на
проспект в зной, в шум, в людскую сутолоку, во встречные взгляды и шелест
шагов по асфальту.
Однажды он рассказывал школьникам про Кангалассы. Его внимательно
слушали, не перебивая. Глаза десятиклассников загорелись. А потом кто-то
сказал: "Время тогда было другое". Да, время тогда было другое. Это верно.
Но все же, может, время внутри нас? Может, это мы делаем время таким, а не
иным?
А Самарин с Петровским спорили, вернувшись к картине Каткова.
- Да, да, да! - говорил Самарин. - Это студия Броховского. Я не вылезал
нее месяцами и никак не мог написать то, что хотел. Я грунтовал
написанное за месяц и начинал все сначала. И в душу уже закрадывались
страх, и тоска, и жалость, и злость на себя. Было время, когда я хотел все
это бросить, но пересилил себя. И тогда родилось это незабываемое
вдохновение. Катков предельно искренне образил тот самый, переломный
момент. С него все и началось. Не мог он написать свое полотно, не видя
меня в то время. Талант этот Катков.
- Согласен с вами, - ответил Петровский. - И про вдохновение тоже
правильно. Но только это написано про меня. Здесь ображен момент, когда
отчаяние и страх небежного поражения заставили меня собрать всю волю,
все силы в кулак и победить. Это было тоже вдохновение.
- Значит, вы видите на полотне не то, что я? - удивился Самарин.
- Я вижу самый важный момент в своей жни, - ответил Петровский.
- То же самое вижу и я. Только своей жни.
- Это же невозможно! Как ему удалось создать картину, в которой каждый
нас видит свое?
- Мы, наверное, этого никогда не узнаем.
- Счастливый, должно быть, человек этот Катков, - вздохнул Петровский.
А Юрий Иванович шел по мягкому, в дырочках от каблучков, асфальту. В
сорок пять лет уже не особенно расстраиваются оттого, что не совершили в
жни ничего значительного, лишь тихая грусть поселяется в сердце.
Катков шел на работу, к станкам и чертежам, к привычному шуму завода, к
его людям и заботам. И снова, как и двадцать восемь лет назад, отступали
усталость последних сумасшедших месяцев, сомнения и неуверенность. И снова
в его душе появилось странное вдохновение, и он уже был уверен, что
сегодня или завтра найдет причину, по которой взрываются подземные
"кроты", - огромные машины, сконструированные им и еще десятком инженеров.
Юрий Иванович расстегнул воротничок рубашки и пошел быстрым шагом мимо
расступившихся в стороны прохожих... А картина? Ну что ж, он напишет еще
одну. И снова назовет ее "Вдохновение".
Он не знал, что люди увидели в тот день себя на удивительном полотне.
Оно заставило их вспомнить, блко ощутить то, что было самым главным в их
жни.
Катков этого не знал. Он шел быстрым шагом, и его ждала новая работа,
новое вдохновение.
Виктор Колупаев.
Город мой
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Весна света".
& spellcheck by HarryFan, 21 August 2000
-----------------------------------------------------------------------
С высоты птичьего полета город был похож на прилавок огромного обувного
магазина с расставленными на нем в строгой симметрии серыми стандартными
коробками.
По вечерам, когда на него опускались пыльные сумерки и улицы пустели,
казалось, что люди укладывают себя в бетонные упаковки, а блестящие линии
уличных фонарей напоминали бесконечный шпагат, во множестве мест туго
завязанный на узлы мигающими перекрестками. Утром пррачные светящиеся
нити улиц постепенно размывались и исчезали, и крупнопанельные упаковки,
словно облегченно вздохнув, выпускали -под своих крыш тысячи горожан,
спешащих на работу, озабоченных домохозяек с авоськами и молочными
бидонами, тучи вечно взъерошенных ребятишек и косяки стройных девчонок.
В эти нежаркие утренние часы, особенно если ночью шел освежающий дождь,
город словно приподнимался на цыпочках, протягивая к солнцу зеленые ветви
своих молодых скверов, бульваров и садов. И тогда пропадало ощущение
размеренной серости и нелепости существования города, и город улыбался.
Иногда в этой улыбке сквозил восторг, словно он видел себя сильным,
красивым и нравящимся людям.
Но скоро трубы фабрик, заводов и электростанций заволакивали голубое
небо белесой дымкой и пылью, и город понуро наклонял голову к асфальту,
опуская вн запыленные худые руки, распадался на бесконечный ряд серых
бетонных упаковок, стыдясь своей безликости и недоумевая, что заставляет
людей плодить штампованные унылые кварталы.
Город знал, что он некрасив и бесформен. Но он был удобен. В квартирах
газ и вода, в соседнем доме магазин, через два квартала кинотеатр, в
двадцати минутах езды драматический театр и филармония, в пятнадцати
километрах тайга, теперь уже просто лес с жестянками, битым стеклом,
порезами на деревьях, киосками "Пиво-воды" и прокатными пунктами, но зато
и с цветами, лохматыми лапами кедров и капрно огнутыми ветвями берез.
Город мучился сознанием собственного несовершенства и неполноценности,
но в какой-то мере его успокаивало то, что он все же нужен людям.
...Виталий Перепелкин покидал Марград. Он поссорился с ним. Они не
поняли друг друга. Виталий Перепелкин обиделся на город.
- Да я отсюда ползком уползу, с закрытыми глазами, - в какой уже раз
говорил он своей жене. - И не расстраивайся ты, Зоя. Усть-Манск ничем не
хуже Марграда. Даже во сто раз лучше. Построю там "падающую волну". А
потом еще и еще. Представляешь, какая будет красота?!
- Уж я-то представляю, - сухо ответила Зоя.
- Да! Надо же посидеть молча перед дорогой, - вспомнил Виталий и
утроился на краешке стула. - Ну что ж, пора. Через месяц получу квартиру в
Усть-Манске и приеду за вами.
Из спальной комнаты вышел карапуз лет двух от роду и сказал:
- Папа в командиловку е-е-дет...
Виталий схватил сына в охапку, повертел его в воздухе, поставил на пол,
поцеловал жену куда-то в ухо, бодро сказал:
- Ну я пошел, - потоптался еще в коридоре, подхватил чемодан,
решительно открыл дверь и перешагнул порог.
Пролет в десять ступенек, всего девяносто ступенек, обшарпанная входная
дверь с именами, выведенными неровным детским почерком, куча ребятишек,
прокладывающих автотрассу в груде песка, стук домино, "классики" на сером
асфальте, завывание саксофона на втором этаже, старушки, серьезно
обсуждающие проблему внучат, веревки с белыми простынями, аккуратно
политые березки в палец толщиной.
Перепелкин дошел до угла здания и остановился. Не мешало бы купить
сигарет, в вокзальном буфете всегда столько народу. Он обогнул дом,
выкрашенный зеленой краской, которую наполовину смыло дождями, так что
виднелся серый бетон, и повернул по тротуару со стороны улицы в
противоположную сторону от вокзала. Здесь, в соседнем доме, был гастроном.
Обрадовавшись тому, что не встретил никого знакомых и не пришлось
объяснять, почему в руках чемодан, он вышел магазина и не спеша
двинулся к вокзалу. До отхода поезда было еще почти час времени. Ему надо
было пройти три квартала по улице Шпалопропиточной и свернуть направо к
привокзальной площади.
Он шел, стараясь не думать о городе.
Примелькавшаяся монотонная улица с одинаковыми домами, однообразие
которых только усиливала их разноцветная окраска, не привлекла его
внимания. Только пивной киоск на углу разнообразил архитектуру улицы.
Поровнявшись с ним, он свернул направо, на проспект. Рационалаторов,
прошел еще метров пятьдесят и почувствовал что-то непонятное.
Привокзальной площади не было. Вместо нее перед ним стоял дом с
гастрономом, откуда он только что, семь минут назад, вышел. А впереди
тянулась улица Шпалопропиточная с его домом, другими домами и пивным
киоском через три квартала.
- Вот так задумался, - негромко сказал он вслух, взглянул на часы и
успокоился. Времени было еще достаточно. - Такой круг дать! Подумать
только!
Он снова пошел вперед, но теперь, помня, что в раздумье такого маху
дал, он с интересом рассматривал свою тысячу раз виденную улицу. С нее все
и началось, когда он проектировал ее и вместо стандартного пятиэтажного
дома N_93 вписал в улицу дом типа "открытая ладонь". Еще в строительном
институте придумал он эту "открытую ладонь", а тут не утерпел и вставил в
проект. Проект вернули с шумом и выговором, хотя "открытую ладонь" можно
было сделать стандартных блоков.
Сейчас, представив на месте дома N_93 свой дом, он прнал, что
"открытая ладонь" выглядела бы нелепо среди этих пятиэтажек. И все же он
был не совсем не прав.
Тогда он еще не знал, что это были его первые шаги в сегодняшнем пути
на вокзал.
Около пивного киоска он закурил сигарету, повернул за угол, поднял
голову и увидел гастроном. С городом творилось что-то неладное. Теперь-то
уж Перепелкин точно знал, что не сделал никакого круга. Он несколько минут
постоял, растерянно оглядываясь, и повернул назад.
За углом гастронома была улица Шпалопропиточная, а через три квартала
виднелся... сам гастроном... Какой-то чертов круг! Куда ни пойди, везде
улица Шпалопропиточная. Перепелкин решил, что назад идти нет смысла, и
повернул около пивного ларька направо. Перед ним был гастроном, улица
Шпалопропиточная, а через три квартала виднелась кучка людей у пивного
киоска.
До отхода поезда оставалось минут сорок. Возле магазина было довольно
многолюдно, и Перепелкин чуть было не налетел на инженера Сидорова
своей группы проектировщиков. Сидоров был лет на пять старше Виталия и
спроектировал не одну улицу в Марграде. Они поздоровались: Перепелкин -
испуганно, а Сидоров - растерянно, потому что только что вышел квартиры
Виталия. Он не знал, что тот сегодня уезжает, и приходил уговаривать его
вернуться в управление главного архитектора.
- Так-таки уезжаешь? - вымолвил наконец Сидоров.
- Уезжаю! - с вызовом ответил Перепелкин. - Надоела эта канитель. Не
хочет, не надо...
- Кто не хочет?
- Кто, кто! Город! Не хочет стать красивым, пусть таким и остается.
- Город-то хочет. Только главному архитектору и, в горисполкоме надо
доказать.
- Так ведь пять лет уже доказываем! - сказал Перепелкин и,
спохватившись, что сказал не то слово, поправился: - Доказывали то есть.
- Нет, не доказывали! - вспылил Сидоров. - Доказываем! Доказываем и
докажем! И Марград станет красивым!
Перепелкин ничего не ответил и переложил чемодан одной руки в
другую.
- Значит, уезжаешь? - снова спросил Сидоров. - А я ведь у тебя сейчас
был. Не знал, что ты так скоро.
- Я вот сегодня подумал, - сказал Перепелкин, - в жилом доме типа
"Кленовый лист" у нас планировка двенадцатого этажа все никак не
получалась ящной. Надо бы на пять сантиметров поднять потолок и
поставить "летающие" перегородки.
- Так ведь кто-то предлагал уже...
- Кто-то! Ты и предлагал. Все так и надо сделать и тогда "кленовый
лист" вырвется на простор.
- Тебе-то что до этого?
- Ах да. Ты вини меня. Опаздываю я.
- Не вернешься?
- Ни за что на свете. - Но в его голосе не было железной уверенности. -
Пусть Марград таким и остается, если ему это нравится.
- Вернешься, я тебя к себе на работу не возьму. Учти, - предупредил
Сидоров своего бывшего начальника и ушел не попрощавшись.
Перепелкин снова переложил чемодан одной руки в другую, но не успел
сделать и десяти шагов, как магазина слегка навеселе вышел двоюродный
брат его - Сметанников.
- А, Виталька, черт! - заорал он. - Давай-ка по стаканчику!
- Понимаешь, Петя, - ответил Перепелкин, - мне на вокзал надо. Времени
уже осталось мало.
Оба стояли, не зная, что еще сказать друг другу. Потом Перепелкину
вдруг пришла в голову мысль.
- Послушай-ка, Петя, может, ты проводишь меня до вокзала? А?
Сметанников на секунду задумался, достал кармана мелочь, пересчитал
ее и твердо пронес:
- Провожу.
Перепелкин уже начинал понимать, что одному ему за этот злополучный
угол не повернуть. И он решил, как только они подойдут к нему, вцепиться в
локоть своего двоюродного брата, закрыть глаза и таким образом прорваться
наконец к вокзалу. Сметанников начал что-то рассказывать Перепелкину, но
тот слушал его очень невнимательно, лишь иногда невпопад вставляя слова:
"Да, да. Угу".
Сколько ночей они просидели всей группой, реконструируя на бумаге
Марград и застраивая его новые кварталы. Прекрасный город получался у них.
В Москве даже удивлялись. И в самом Марграде вроде бы одобряли. Но дальше
этого не шло. Каждая квартира в доме типа "открытая ладонь", "планирующая
плоскость", "голубая свеча", "кленовый лист", "падающая волна" и других
стоила на пять процентов дороже обычной, стандартной. А где их взять, эти
пять процентов?
В Марграде строился новый дельный завод, и нужны были тысячи квартир.
Срочно, немедленно. Тут уж было не до "кленового листа". Всегда так.
Сначала хоть что-нибудь, а потом уже получше, но снося это самое
"что-нибудь". Перепелкин доказывал, что через десять лет все равно
придется сносить эти серые уродины, и тогда уж государство пятью
процентами не обойдется. С ним соглашались, но говорили, что это ведь
будет все-таки через десять лет, а не сейчас. А квартиры нужны сейчас. А
пять тысяч семей, живущих в старом Марграде в подвалах и полуподвалах? Им
сейчас не до "планирующей плоскости".
Пять лет Перепелкин бился и доказывал, а теперь вот уезжал в
Усть-Манск, потому что там решили строить новый жилой район домов типа
"башня" и "нож". Это, конечно, не "кленовый лист", но все же блко. И
потом, может быть, со временем удастся построить и "открытую ладонь".
Перепелкин устал убеждать и теперь уезжал Марграда, как уходят в
гневе и обиде от блкого человека, не понимающего тебя, чтобы через
мгновение одуматься и с болью прнать, что возвращение уже невозможно.
До пивного киоска оставалось шагов тридцать. Перепелкин вцепился в
своего двоюродного брата железной хваткой. Тот что-то напевал, попутно
давая пояснения. До поворота оставалось двадцать шагов, пятнадцать. И в
это время Сметанников увидел свою жену. И Перепелкин увидел ее. И она
увидела их обоих, причем значительно раньше, потому что стояла в позе
полководца, широко расставив ноги и уперев двухкилограммовые кулаки в
бедра.
Сметанников только присвистнул, вырвался от Перепелкина и опрометью
бросился в обратную сторону. Его жена тоже взяла с места в карьер.
Свирепый ветер чуть не опрокинул Виталия на асфальт. Осторожно, как в
полусне, дошел он до поворота. За углом снова был гастроном и улица
Шпалопропиточная.
Перепелкин стиснул зубы. До отхода поезда оставалось двадцать минут.
Мимо него, как пуля и пушечное ядро, пронеслись Сметанников и его жена. С
одного взгляда можно было понять, что Сметанников не продержится в лидерах
и двадцати секунд.
Перепелкин увидел свободное такси и выбежал на дорогу.
- На вокзал, опаздываю! - взмолился он.
- Садись, - открыл дверцу таксист.
Машина лихо развернулась. Перепелкин отдышался. Теперь-то уж его не
задержит перекресток. Такси все-таки. Каким образом такси может ему
помочь, он не понимал, но был уверен, что на сей раз все кончится
благополучно. Таксист включил правый поворот. Перепелкин зажмурил глаза.
Резко завжали тормозные колодки, таксист выругался. Виталий со страхом
открыл глаза. Такси стояло перед гастрономом.
- Не получилось, - прошептал Виталий.
- Что за чертовщина, - выругался шофер. - Ведь трезвый я.
- Попытайтесь еще раз, - попросил Перепелкин.
Такси вывернуло на проезжую часть и снова понеслось к перекрестку.
Перед поворотом таксист сбавил скорость.
Снова вг тормозов. Такси стояло возле гастронома.
- Вы что-нибудь понимаете? - испуганно спросил шофер.
- Понимаю, - ответил Перепелкин. - Теперь я все понимаю.
Он расплатился с таксистом и вылез машины. Шофер сидел с
побледневшим лицом и тут же отказался везти кого-то в аэропорт.
Теперь Перепелкин все понял. Город не хотел отпускать его. Но с какой
стати! Он столько лет пытался сделать город красивым, а получал только
выговоры и нахлобучки. Перепелкин снова пошел вперед. Он еще успеет на
поезд, надо только поторопиться.
Он шел и думал, что город напрасно старается его задержать. Он устал,
ему все надоело, а в Усть-Манске он сможет осуществить хоть маленький
кусочек своей мечты о прекрасном бело-голубом городе. Отпусти! Остался
ведь еще Сидоров и вся их группа. Пусть теперь они обивают пороги и
доказывают. Отпусти! Ему все равно нельзя возвращаться после того, как он
с треском уволился управления главного архитектора. Теперь, если и
останется, он ничего не сможет предпринять. Ну кем теперь его могут взять
на работу? Техником? Инженером? А он и руководителем отдела ничего не смог
добиться.
Отпусти!
Чуть не со слезами на глазах Перепелкин завернул за угол. На
привокзальной площади толкался народ. По проспекту Рационалаторов
трезвонили трамваи, старушки продавали пышные букеты цветов. Встречающие и
провожающие тащили чемоданы, корзины с овощами и фруктами. Стоял шум и
гвалт.
У Перепелкина захлестнуло сердце. Путь свободен.
Он отдал проводнице билет, вынул кармана сигарету и закурил.
- Товарищ, проходите, - сказала проводница. - Сейчас трогаться будем.
Он кивнул головой.
- Заходите, - сказал он. - Я, наверное, не поеду.
- Раньше надо было думать, - осуждающе сказала женщина. - Билет-то
возьмете, или как?
Но он уже махнул рукой и пошел к выходу.
Он успокаивал себя тем, что уедет завтра, ведь надо еще сказать
Сидорову, что в "кленовом листе" необходимо поставить "летающие"
перегородки, иначе получается не совсем то...
Он уже забыл, что говорил об этом Сидорову, и теперь думал о том, что
надо хоть на полпроцента снить стоимость здания. А это значит, снова
бессонные ночи, снова идея, которая неделями будет смутно ворочаться в
гудящей голове, пока не ляжет на ватман четкими линиями. Потом он подумал,
что придется ездить в министерство, доказывать свою правоту на
конференциях, строить макеты, получать выговоры за расходование рабочего
времени не по назначению. Придется снова сколачивать группу, потому что
старая уже начала разваливаться. Только Сидоров держится молодцом.
И еще, что асфальт надо в городе сделать не серым, а коричневым, с
разными оттенками, утопить дома в зелени, и не в обычной хилой и редкой, а
в густой и могучей. А для ребятишек оставить гектары тайги прямо возле
домов, с буреломом, колючими кустами, крапивой, ягодами и цветами, которые
можно рвать и приносить домой маме. Разрешить пешеходам спокойно ходить по
улицам, не оглядываясь по сторонам на перекрестках. Убрать дымящие трубы.
И чтобы каждого окна открывался вид на бескрайнее море зелени, чтобы
город был напоен солнцем и чистым воздухом и можно было в любой час
бродить по тихим, приветливым бульварам и проспектам.
Пусть будет проспект Света, переулок Ромашек, бульвар Роз. Он подошел к
своему дому. Уже стемнело. Громкие голоса мам звали ребятишек домой. По
столу все еще стучали костяшками домино, хотя уже ничего нельзя было
рассмотреть. Старушки прощались и все никак не могли разойтись.
Обшарпанная дверь. Девяносто ступенек вверх.
Перепелкин открыл дверь своим ключом и переступил порог. В коридор
вышла жена и сказала:
- Я поджарила тебе колбасы. Огурцов нарезать?
Он не успел ничего ответить, потому что она обняла его за шею и
тихо-тихо рассмеялась. Уж она-то знала, что он никуда Марграда не
уедет.
В домах гасли огни. Город засыпал, только блестящие линии, образованные
уличными светильниками, как будто бесконечный шпагат, во множестве мест
завязывали его тугими узелками перекрестков.
Город погружался в ночь, тихо вздрагивая в полусне, вздыхая, что-то
шепча на ухо, тихо улыбаясь и ожидая рассвета.
А под утро по улицам Марграда прошел тихий ласковый дождь...
Виктор Колупаев.
Какие смешные деревья
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Весна света".
& spellcheck by HarryFan, 21 August 2000
-----------------------------------------------------------------------
Сначала было ничто, потом какое-то полузабытье. Сознание все время
ускользало, хотя одна мысль уже живо билась в голове, пытаясь разбудить
другие, спящие участки головного мозга. Эта мысль была - приказание прийти
в себя. Он ухватился краешком сознания за нее, как за спасительную
соломинку. На какое-то мгновение его сознание заполнили свист и грохот, но
это длилось недолго. Потом наступила звонкая тишина, и он окончательно
пришел в себя.
Он лежал под прозрачным колпаком, который, как только сознание
вернулось к нему, приподнялся и сдвинулся в сторону. Он еще с минуту
полежал, чувствуя, как мышцы тела снова становятся сильными, а память
начала восстанавливать события прошлого, пока не охватила все, что должна
была охватить. И тогда он легко соскочил с возвышения. Теперь он помнил и
знал все. Знал, что система "воскрешения" где-то дала небольшую сечку. Он
не должен был чувствовать этого неприятного момента перехода к жни.
"А как же дети?" - подумал он. Их каюта находилась в соседнем
помещении. И пока он шел к двери рубки управления, успел взглядом обежать
все световые индикаторы.
Все было нормально, кроме одного зеленого глазка, который, казалось,
виняюще подмигивал ему. Это был его индикатор. Ну что ж. Он разберется,
что случилось, когда они будут собираться в обратный путь. А теперь к
детям.
Когда он открыл дверь детской, то сразу понял, что здесь все в
полнейшем порядке. Вернее, в беспорядке. Дети кидали друг в друга
подушками, и от этого в комнате был шум и вг. "Переход" они, видимо,
перенесли прекрасно.
- Папка! - крикнула Вина. - Мы закидали Сандро подушками! Он первый
начал.
- Да, я начал первым, - сознался Сандро. - Мне было очень весело, а они
немного куксились. Нужно же было их растормошить.
- Отец, мы уже прибыли на место? - спросила Оза. Она была старшая и, не
дожидаясь, пока отец напомнит им, начала наводить в детский порядок.
- Да, - ответил отец. - Мы уже прибыли, корабль вышел на орбиту
спутника этой планеты. И если вы поторопитесь, то успеете посмотреть на
нее в обзорный экран.
- Я первая! - крикнула Вина.
- Я думаю, - поправил ее отец, - что ты будешь последняя. Чтобы
прибрать твою кровать, потребуется уйма времени.
- Я помогу ей, отец, - сказал Сандро.
- На сборы вам дается пять минут. Поспешите. Но чтобы здесь был
полнейший порядок.
Он вышел, радуясь, что дети хорошо перенесли "переход". Что же
случилось с его аппаратурой? Откуда взялись этот грохот и свист? Он думал
об этом, пока шел в рубку корабля и еще там, пока не прибежали дети.
Он хорошо знал устройство своего корабля и потому не мог понять, отчего
мог быть грохот.
Дверь открылась и в рубку вбежали дети. Оза, серьезная,
сосредоточенная, знающая, что сейчас ей покажут что-то интересное и
поучительное. Сандро, решительный, настроенный воинственно и готовый по
малейшему знаку броситься корабля вн, чтобы первому достичь
поверхности планеты. Вина, вся сгорающая от нетерпения, возбужденно
ожидающая, когда же ей дадут поиграть этой интересной игрушкой, которая
называется - Планета.
Отец рассадил их по креслам, которые могли вращаться вкруговую. У него
был вид фокусника, который готовится к самому интересному, самому главному
фокусу своей программы.
- Папка, ну скорей же! - не выдержала Вина.
- Все готово, - сказал отец. - Вот какая эта планета! - И он нажал
кнопку. Створки, закрывающие обзорный экран, разошлись, съежились и
исчезли. Перед ними была прозрачная полусфера - впереди, под ногами и над
головой.
Вина не выдержала и завжала от восторга. Сандро весь подался вперед.
Оза удивленно замерла в неловкой позе.
Перед ними был туманный шар, неподвижный туманный шар. Солнце освещало
эту часть планеты. В промежутках между спиралями облачных покровов
проглядывали голубые пятна океанов, светло-коричневые полосы пустынь,
горные цепи, ослепительно-белые полярные шапки.
Да! Из-за этого стоило перенестись через сотни световых лет. Отец делал
снимки, ребятишки молчали, глядя широко раскрытыми глазами на это чудо.
- Хотите поближе? - спросил отец.
- Я хочу ступить на нее ногой, - решительно заявил Сандро.
- Успеем. Мы ведь прилетели сюда не на пять минут.
- Папка, мы будем ходить по ней?! - радостно крикнула Вина.
- А для чего же мы тогда брали скафандры? - сказала Оза. - Конечно, мы
будем ходить по ней и даже бегать.
- Будем, - согласился отец, - но там мы увидим только малую часть, а
отсюда можно рассмотреть все.
- Но ведь мы очень высоко над ней, - сказал Сандро.
- Мы снимся и осмотрим ее всю.
- А как она называется? - спросила Оза.
- Я смотрел в звездных атласах, - ответил отец. - У нее очень странное
название. Оно никак не переводится на наш язык. Смысл его непонятен.
- Мы дадим ей название, - предложил Сандро.
- Нет, сынок. У этой планеты есть свое имя.
Он сел за пульт управления, и корабль пришел в движение, начав
описывать витки вокруг планеты и приближаясь к ней по спирали. Вскоре они
уже летели над самыми облаками, видя в их разрывах реки, озера, леса, поля
и даже города. Самые настоящие города! Ну, конечно, немного странные,
маленькие и большие, разрушенные полностью или частично. А некоторые были
совершенно целыми.
- Отец, - сказал Сандро. - Здесь существует какая-то цивилация.
- Да, - ответил отец. - Или существовала.
- Но если она еще существует, то мы должны заметить это. Давай
понаблюдаем за каким-нибудь городом.
- Согласен, - ответил отец. Их корабль замер на высоте десяти
километров. Все четверо пристально всматривались в экран.
В городе не было никакого движения. У них уже начали уставать глаза,
когда Оза сказала:
- Вон те точки! Они перемещаются.
- Какие? - заволновались все.
- Вон те, похожие на крестики.
- Тебе показалось, - сказал Сандро.
- Нет, не показалось, - заступилась за сестру Вина. - Они немного
перемещаются.
Они наблюдали еще несколько минут и пришли к выводу, что предметы
действительно двигаются, но настолько медленно, что это очень трудно
заметить. Отец сравнил их размеры с размерами зданий. Они были одного
порядка.
- Это, наверное, не жители городов, - сказал отец. - Они не поместились
бы в эти здания. И, кроме того, они перемещаются не по поверхности
планеты. Видите, вну, тени? Они находятся над поверхностью.
- А где же тут живые существа? - растерянно спросила Вина. Уж очень ей
хотелось увидеть живого, самого настоящего инопланетянина.
- Спустимся еще ниже, - предложил отец.
Все согласились. Корабль остановился на высоте пятисот метров, в самой
гуще взвешенных, не падающих на поверхность, летающих крестов. Теперь
улицы города были видны отчетливо. Тишина и полное отсутствие какого бы то
ни было движения. Здесь даже облака не меняли свою форму. Это заметила
Оза.
- Какой-то мертвый, застывший, уснувший мир, - сказал отец. - С высоты
в несколько сот километров он гораздо красивее.
- Смотрите, смотрите! - закричала Вина. - Вон там растет дерево!
- Да, - согласился отец. - Это очень похоже на дерево. Только на
мертвое дерево.
- Нет, нет! Вы не туда смотрите! Вон вну, под нами, чуть левее.
Видите, оно выпускает ветви!
- Вон тот черный куст? - спросил отец.
- Да, да. Только это не куст, - сказал Сандро. - Больше похоже на
дерево.
- Какое-то странное дерево, - заметила Оза.
- Да. Какие смешные здесь деревья! - с восторгом сказала Вина. - Они
растут на глазах!
Дерево, действительно росло на глазах. Прямые ветви его, расположенные
под разными углами к поверхности, постепенно гибались и опускались вн.
Затем все дерево медленно оседало и исчезало.
- А вон еще одно! - крикнул Сандро.
- И еще.
- Они живые, отец. Спустимся и посмотрим. А?
- Чуть позже, - ответил отец. - Здесь город. Лучше мы спустимся в более
пустынной местности.
Эти деревья ему чем-то не нравились. Они вырастали не только там, где
было положено расти деревьям, но и посреди мостовой и на крышах зданий.
Он повел корабль на север. Вну кое-где они продолжали замечать
странные деревья и опустевшие полуразрушенные города.
Он снова услышал незнакомый грохот и свист, и сердце его тоскливо
сжалось. И он подумал, что, пожалуй, зря притащил сюда детей. Можно было
выбрать какую-нибудь давно вестную планету, с аттракционами и
экскурсионными бюро, с гостиницами и гидами. В следующий раз они посетят
другую планету, не такую странную и застывшую.
И он почему-то вспомнил свою планету, населенную веселыми и смелыми
людьми, своих друзей и знакомых, свою жену, которая сейчас была в далекой
экспедиции, свой дом на обрывистом берегу голубого моря. Нет. Нет. Пусть
дети посмотрят эту необычную планету.
Они выбрали место на зеленой застывшей поляне, переходящей далее в
пологий холм, перерезанный узкой вилистой траншеей, прорытой какими-то
животными или вымытой водой.
Он взял пробы воздуха, и тот оказался вполне природным для дыхания. Сам
он решил выйти без скафандра, а детей заставил надеть их. Они надели
реактивные ранцы - на тот случай, если понадобится перемещаться быстро.
Дети были все так же оживлены и заинтригованы. А отец - немного озабочен.
Смутное беспокойство внушала ему эта планета.
И вот они ступили на поверхность планеты. Скафандры не стесняли
движений, и дети начали прыгать, кувыркаться, бегать друг за другом и
кричать от восторга. Необычность обстановки подчеркивалась тем, что кругом
стояла полная тишина, не было ни малейшего дуновения ветерка, ни малейшего
движения вообще.
И вдруг отец увидел летящий предмет. Он летел откуда-то со стороны
запада. Предмет был продолговатой формы. Он падал на поверхность по очень
пологой дуге.
- Смотрите! - крикнул он.
Дети остановились и тоже начали наблюдать за предметом.
- Что это? - спросила Оза.
- Птица, - предположила Вина.
- Нет, - сказал Сандро. - У нее нет крыльев.
Отец снова услышал резкий свист. Но этот свист теперь был в нем самом,
потому что вокруг по-прежнему была идеальная тишина.
Предмет упал и начал зарываться в почву, которая вдруг зашевелилась,
приподнялась, как будто ее что-то выпирало нутри. И вдруг почва
разорвалась, и нее начали вытягиваться побеги - черные, состоящие
комочков, шариков и неправильной формы параллелепипедов. Побеги росли на
глазах, превращаясь в высокое дерево, напоминающее красивый фонтан. Одни
побеги успевали ломаться и осыпаться на почву, другие только вылезали
земли, третьи уже достигали высоты метров в десять. Дерево ни секунды не
оставалось неподвижным. Оно все играло, жило, двигалось, росло, и умирало
по частям. И это буйное движение так контрастировало с остальным замершим,
уснувшим миром, что невольно вызывало восторг и радость.
Дерево достигло, по-видимому, пика своего развития и начало
уменьшаться, осыпаться, распадаться на мелкие комочки. Что-то пролетело
мимо плеча отца, и он успел схватить его. Это был кусочек чудного дерева.
Он был твердым, как сталь, и тепловатым, даже горячим на ощупь.
Отец подкинул этот кусочек дерева на ладони и спрятал в карман куртки.
- Дерево! Это дерево! - кричали дети и собирали комочки, на которые оно
распалось.
- Смотрите, летит еще одно! - крикнул Сандро.
Все повернули головы в направлении, которое указал мальчик. Такой же
продолговатый предмет летел в их сторону.
- Это семя! - сказал отец. - Ну да, это же семя странного дерева.
Смотрите, оно заострено спереди, чтобы лучше проникать в почву. И еще
вращается вокруг собственной оси. Оно, как штопор, ввинчивается в почву и
дает начало новому дереву. - Отец был очень доволен своими объяснениями.
Теперь все укладывалось в его гипотезу. - Видите, как оно вгрызается в
почву? Сейчас появятся побеги.
Отец, конечно, оказался прав. Из земли снова полезли черные, живые,
шевелящиеся стебли.
И вдруг в воздухе показалось сразу несколько семян, потом еще и еще! Их
было очень много. Они приближались медленно, безмолвно, вонзались в землю,
и она во многих местах начала вспучиваться, вытягиваться сначала хрупкими
стебельками, а затем крупными деревьями. Это был уже целый лес. Он тянулся
от горонта на севере до горонта на юге шириной в несколько сот метров.
- Деревья! Какие смешные деревья!
Одни деревья только начали прорастать, другие уже рассыпались на
частицы, которые медленно летели по радиусам от того места, где упало
семя. Эти частицы можно было рассматривать тоже как семена, потому что они
давали начало новым, карликовым, в несколько сантиметров ростом, деревьям.
- Вот здорово! - кричали дети. Да, такого они еще не видели. Вряд ли
вообще кто-нибудь видел такое. Вал растущих и умирающих деревьев
катился в их сторону. Вот он уже достиг неглубокой траншеи и миновал ее.
- Папа, - сказала Вина. - Я хочу туда. В самую их чащу.
- И я тоже, - поддержал ее Сандро.
- А мне немного страшно, - созналась Оза.
- Нет, - сказал отец. - Туда мы не пойдем. Ведь мы до конца не знаем,
что это такое. И притом, мне кажется, что там должно быть жарко. Вот
пощупайте. - Отец поймал медленно пролетающий мимо кусочек дерева: -
Видите, оно теплое. А там их очень много. Вам будет жарко.
- Но ведь мы же в скафандрах! - возразил Сандро.
- На нас скафандры очень легкой защиты. Почувствовали же вы тепло от
этого кусочка дерева?
- А откуда прилетают семена? - спросила Вина.
- Оттуда, - показал рукой Сандро.
- Понятно, что оттуда. Меня интересует, откуда они берутся? Растут на
деревьях?
- А действительно, не посмотреть ли нам, - предложил отец. Ему
почему-то хотелось на время увести детей отсюда. - Включайте ранцы. Вверх
и на запад.
Они взлетели все разом. Сверху картина была тоже очень живописна. Они
пролетели над полосой неповторимого невиданного ими раньше леса и,
ориентируясь по летящим семенам, понеслись дальше.
- Здесь есть какая-то закономерность, - отметил отец. - Они летят не
куда попало, а именно сюда, где эта траншея, канава или как ее там
назвать. Может быть, во время дождей она заполняется водой, и тогда семена
вызревают?
Они пролетели километров десять и заметили впереди стройный ряд
стволов.
- Держу пари, что они вылетают откуда-то отсюда, - предложил Сандро.
- Никому не нужно твое пари, - сказала Вина. - Это ясно с первого
взгляда и притом каждому.
- Они мне не нравятся, - заявила Оза.
- О! Оставалась бы тогда дома, - сказал Сандро.
- Сандро, ты не смеешь так говорить, - остановил его отец.
Стволы деревьев были гладкими, без всяких сучков и ветвей. Да и сами
деревья, наклоненные под тридцать градусов к вертикали, казались неживыми,
мрачными. Они не шевелились, лишь слегка приседали, как на корточках,
когда них вылетали семена.
- Нет, это не так интересно, - сказал Сандро. - Тот, живой лес, лучше.
На него интереснее смотреть.
- Глядите, и сюда летят семена! - крикнула Оза.
- Ну вот, просмотрели, - недовольно буркнул Сандро. - Пока мы летели,
те деревья, наверное, сами стали выбрасывать семена. Летим туда. Я хочу
посмотреть.
- И я тоже, - заявила Вина.
- А я хочу на корабль, - устало сказала Оза.
- Ну, хорошо, - сказал отец. - Летим назад. Посмотрим, что проошло с
нашим лесом. А потом на корабль. Мы ведь сегодня еще и не завтракали.
Согласны?
- Согласны, - заявили дети. Конечно же, все они немного устали.
Они вернулись назад, туда, где пышно распускались чудные, необычные, ни
на что ранее виденное непохожие деревья. Они смотрели на них с высоты
нескольких десятков метров.
Только лес жил. Все остальное было без движения. В узкой и длинной
канаве, с высоты это было хорошо заметно, виднелись какие-то пятиконечные
предметы с одним укороченным лучом. И если кусочек дерева попадал в них,
он тоже прорастал. И вообще, заметил отец, эти деревья были поразительно
живучи. Они начинали расти везде, была ли почва глинистая, или каменистая,
или вот в этих неправильной формы звездах. Полоса шевелящегося леса уже
дошла до того места, где они стояли несколько минут назад, и продолжала
двигаться дальше.
- На корабль, - скомандовал отец. - Завтракать и отдыхать. Потом
продолжим осмотр.
Они полетели к кораблю и заметили, что поле пересекают еще две линии,
параллельные друг другу, два канала.
И вот они уже на корабле. Отец опустился в кресло перед пультом, и
корабль вертикально взлетел, остановившись на высоте пяти километров.
В столовой их уже ждал завтрак. Возбужденные виденным, они наперебой
рассказывали друг другу: "А вот одно дерево... А у него почему-то нет
листьев... Дерево... Стволы... А ты видела?.."
- А эти пятиконечные звезды очень похожи на людей, - сказала Вина.
- Что? - поперхнулся отец. - Что ты сказала?
- Они очень похожи на людей.
- Да, да, похожи, - подтвердили Оза и Сандро.
- Странно, - задумался отец. - Ну, хорошо. Идите в зал, отдохните
немного, а я займусь делами в рубке управления.
- Папа, ты надолго? - спросила Вина.
- Нет, нет. Я быстро. Может быть, я слетаю вн. Но вы не беспокойтесь.
А в голове уже снова звучал грохот. Грохота не должно было быть! И
когда грохот затих, мысль, нелепая, глупая, страшная, закралась в мозг.
Нет. Этого не должно быть! Он закрылся в рубке, включил обзорный экран,
вынул камеры, которая делала рапидосъемку, кассету, хотел вставить ее в
проектор, но передумал и оставил ее на видном месте, чтобы она сразу же
бросилась в глаза, если сюда кто-нибудь войдет.
Затем он надел ранец, набрал на пульте управления время старта. Старт
должен был проойти через пятнадцать минут, автоматически, если с ним
что-нибудь случится. Настроил автоматический пуск на ритм своего мозга,
если вдруг старт придется давать неожиданно, а его не будет на корабле, и
вышел в шлюзовую камеру. Пятнадцати минут ему было вполне достаточно. Он
бросился вн.
Чем ближе он подлетал к поверхности планеты, манипулируя ручками
реактивного ранца, тем явственнее в его голове звучал свист, вой и грохот.
До поверхности оставалось совсем немного, когда что-то проошло со
временем.
Время начало стремительно убыстрять свой бег. И деревья, ранее
распускавшиеся за десять минут, теперь возникали и умирали за секунду-две.
Он упал на дно траншеи, чувствуя, как в грудь врезается осколок
снаряда. Голову разламывало от свиста и воя, от грохота взрывов, от
тонкого повгивания осколков. Он хотел встать, но не смог, только чуть
приподнялся и упал навзничь.
"Хорошо, хоть дети не видят этого, - еще успел подумать он. - Они
далеко, за тысячи километров. В Сибири... Как там жена-то одна с ними
троими? Сашка, Зоя, Валентина... Лишь бы они никогда не увидели этого..."
Он лежал, чувствуя, как горячая волна заливает грудь. Взгляд его был
направлен в зенит, где чуть сверкало неподвижное пятнышко. И тут ко всему
этому грохоту и реву прибавился еще один звук - монотонное гудение. Это
шли бомбардировщики со свастикой на крыльях, прикрываемые истребителями.
Три бомбардировщика вдруг отделились от общей массы и взмыли вверх.
"Сандро, Оза, Вина... Не успеют".
- Старт, - прошептал он.
- Васька, ты что? - прохрипел лежавший рядом солдат. - Зачем вставать?
Команды еще не было...
- Старт, Сандро, старт. - Он приподнялся на локтях, небритый, серый и
страшный. Грязная шинель на груди набухла кровью.
Он успел заметить, как рванулось ввысь блестящее пятнышко корабля.
- Ты лежи, Вась, лежи. В атаку сейчас пойдем.
Странное черное дерево, похожее на фонтан, выросло перед ним, и десятки
его частичек впились в тело.
Последнее, что он услышал, было:
- В ата...
Вселенная вздыбилась, перевернулась и погасла.
Мир, которого он прилетел или, быть может, который просто придумал
за несколько мгновений, и мир, в котором он жил, исчезли для него
навсегда.
А окопов выплеснулась и покатилась вперед волна оглушенных, грязных,
разъяренных, что-то орущих солдат...
Виктор Колупаев.
Фильм на экране одного кинотеатра
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Весна света".
& spellcheck by HarryFan, 21 August 2000
-----------------------------------------------------------------------
Препротивнейшая погода стояла в Усть-Манске уже целую неделю. То дождь,
то мокрый снег, да еще с ветром. Не знаешь, что надеть на себя: в плаще -
холодно, в пальто - как-то еще неудобно. Ведь не зима же! Осень...
Октябрь... А тут еще воскресный день. И на улицах только энтузиасты.
Да, да. По улицам спешили лишь одни энтузиасты, да и то, чтобы только
поскорее добраться до теплого угла... Словом, молодежь... И еще один
человек. Этот никуда не спешил, хотя и проклинал себя за характер, который
привел его на мокрую улицу.
Впрочем, проклинать свой характер и даже подвывать от нестерпимой
мысли, что характер этот - тряпка, вошло у промокшего человека в какую-то
чуть ли не удобную привычку.
Фамилия его была - Непрушин. Петр Петрович Непрушин.
Непрушин, собственно, и не спешил, а просто шел и если уж и обгонял
редкого прохожего, то только для того, чтобы согреться. В холодную, но
сухую погоду это было вполне оправдано. Но в такой, как сегодня,
промозглости сколько ни беги, не согреешься.
Идти домой Петру Петровичу не было совершенно никакого смысла. Там его
никто не ждал, а если и ждал, то с руганью, неторопливой, нисколько не
грозной, а, напротив, привычной и ленивой, как капля воды на обритую
голову во время пытки. Или, что несколько интереснее, но и неприятнее -
Цельнопустов, друг семьи, который уже давно брился лезвиями Непрушина,
носил его тапочки и даже носки, сидел в единственном кресле перед
телевором, запросто выпивал заготовленную к празднику водку и что-то там
еще такое делал... Присутствие его Непрушину было невыносимо, позорно, но
Варвара - жена Непрушина - боготворила Цельнопустова и много лет подряд
ставила его мужу в пример.
Непрушин то привыкал к такой жни, то начинал робко и неуверенно с нею
бороться; впрочем, до первого лишь окрика Варвары: "Где уж тебе!"
Летом и в начале осени можно было уходить в лес. Но куда пойти вот в
такую мерзкую погоду?
К друзьям, если только их можно так назвать, он не любил ходить...
Правильные и решительные, они посмеивались над его нелепым существованием,
пусть добродушно, пусть без ехидства, но посмеивались.
Не лучше было и на работе, но там хоть можно было что-то делать,
чертить, проверять кальки, соблюдать "единую систему конструкторской
документации", спорить (только много ли тут наспоришь?) с
нормоконтролером. На работе Непрушина считали средненьким, а если уж
говорить честно, то и просто никудышненьким инженером-конструктором.
Да ладно... Черт с ними со всеми! Убежать бы куда-нибудь от этого
нудного и холодного дождя.
Непрушин никогда не задумывался, почему так получилось. Получилось и
получилось. Ниже среднестатистического уровня? Так ведь на то он и
средний, чтобы были выше и ниже.
И маршруты-то ведь уже все были хожены-перехожены. По асфальтику, по
асфальтику! В грязь переулков даже Петр Петрович не хотел лезть. Вот
сейчас будет детский сад, за ним кинотеатр "Октябрь" и рядом магазин
"Театральный", где можно купить конфет или выпить молочный коктейль. Но
коктейль - холодно. Хотя все же можно постоять в сухом месте... Можно и в
кинотеатр, но смотреть кинофильмы Непрушин не любил. У киногероев все
получалось. Ну, в боевиках - понятное дело. А вот в простых,
обыкновенных-то? Все равно получалось! В начале каждого, конечно,
конфликт. На работе начальство зажимает прогрессивные методы строительства
или новые методы заточки сверл. Дома сын попадает в плохую компанию. Жена
не разрешает задерживаться на работе... Но уже по умным глазам и
решительному выражению лица понятно, что главный герой все осилит.
Помучают его, помучают, но все же сдадутся.
Словом, не любил Непрушин ходить в кино. Постоять в очереди за
билетами, если народ ломится в обе кассы, еще куда ни шло. Стоишь сначала
в одной, а когда очередь подходит, задумчиво выходишь нее и
пристраиваешься во вторую. И так - сколько угодно. И деньги целы, и
содержание фильма все равно узнаешь, и, вроде бы, на людях побыл, в
обществе... человеческом.
Непрушин вышел на небольшую площадь перед кинотеатром и привычно,
машинально бросил взгляд на афиши. В голубом зале "Октября" шел кинофильм
"Битва в токарном цехе", а в зеленом - "Петр Петрович Непрушин". Да,
грустно вздохнул Непрушин, на такие народ в кассы не лезет валом, да еще в
такую пого... Тут что-то сработало в его мозгу... Что это? "Битва в
токарном цехе"... Понятное дело! А здесь... "Петр Петрович Непрушин"! Нет,
постойте! Как это: Петр Петрович Непрушин? Это я - Петр Петрович Непрушин!
Петруша, если уж на то пошло... Непруша, то есть... Как это, как это?
Непрушин растерянно остановился перед афишей, потом чуть отошел, чтобы
лучше рассмотреть ее. Нет уж помилуйте. Как это: Непрушин, и вдруг на
афише?! Цельнопустов придумал? Ах, Цельнопустов, гад, то есть! Мало ему,
всем мало, так еще на афишу! Петр Петрович непривычно разгорячился, даже
ручейки, стекающие со старенького черного берета за шиворот, перестал
замечать.
Да что же это? Уж совсем житья нет, что ли?!
Он еще раз подозрительно исследовал неряшливую афишу. Вот и сеансы.
12:35, 14:10 и так далее. Студия! Студия даже есть! Ну надо же! Зеленым по
серому: Марградская киностудия.
Так, так... Что же выходит? Выходит, что Марградская студия поставила
кинофильм "Петр Петрович Непрушин".
Фу ты черт! - снова что-то сработало в голове Петра Петровича. Это же
кинофильм! "Петр Петрович Непрушин" называется. Это не про него, а про
какого-то обобщенного Петра Петровича Непрушина, который борется,
наверняка, со всеми, а в конце фильма побеждает.
У Непрушина даже на душе полегчало. Все чуть было не опрокинулось, но
тут же крепко стало на ноги. Петр Петрович ощутил холодные струйки,
ползущие по спине, передернул плечами и вошел в кинотеатр.
Что-то пустовато было возле касс. Можно сказать, совсем пусто. В фойе,
правда, кто-то ходил, но здесь, у входа, на Непрушина с двух сторон цепко
узрились настороженные кассирши. Возьмет гражданин билет или не возьмет?
Петр Петрович сначала прошелся, словно раздумывал, размышлял, решался,
старательно не смотря в окошечко кассы голубого зала. Он не хотел подавать
надежду, а потом грубо разрушать прекрасное здание мечты той кассирши.
Билетерша, женщина лет тридцати пяти, злая, неряшливо одетая,
определенно сознающая всю бессмысленность своего сегодняшнего стояния
возле врат отечественного киноискусства, посмотрела на делающего возле
касс третий круг гражданина, как на вестного всему городу шаромыжника,
который только и ищет себе местечко, где бы распить бутылку дрянного
вермута. Посмотрела и вызывающе зевнула. Видела она всяких...
Название кинофильма Марградской киностудии все же интриговало. Да и
разгуливать здесь - все равно что жевать бутерброд в зале филармонии... Не
для прогулок этот пятачок возле двух настороженных амбразур. Непрушин
решился.
- Один билет, - сказал он в зеленую амбразуру и протянул полтинник.
Кассирша швырнула монету в коробку -под немецкой магнитофонной ленты,
но билет не оторвала.
- Один, один, - повторил Непрушин.
Кассирша разверзла уста:
- На какой сеанс? Я что, гадать должна? Вас тут много!
- На этот, - сконфузился Непрушин. - На ближайший...
- Ближайший только что начался! А следующий в четырнадцать десять.
- На который начался...
Кассирша шлепнула билет на нижнюю доску амбразуры и сопроводила свой
профессиональный жест словами:
- Здесь вам не бульвар, чтобы прогуливаться.
Но Непрушин ее уже не слушал, так как сеанс-то ведь уже начался, а
впереди еще могли возникнуть осложнения. Он слегка помахал билетом перед
закрытой стеклянной дверью, чтобы привлечь внимание. Билетерша все
распрекрасно видела, но дверь не открывала. Петр Петрович махнул билетом
энергичнее. Обе кассирши с интересом наблюдали, что же будет дальше.
Человек, размахивающий билетом, являл собой фигуру жалкую и
ненапористую. Билетерша приоткрыла дверь, сказала недовольно, но уже с
какими-то примирительными нотками в голосе: "После третьего звонка
воспрещается...", но Непрушина все-таки пропустила. И тот, торопясь и
делая вид, что торопиться ему некуда, бросился в зеленый зрительный зал.
Темнота, на миг ослепившая его, рассеялась, и Петр Петрович, сев на
первое попавшееся место, огляделся, заметил где-то впереди с десяток чуть
задранных кверху голов, успокоился, поежился в волглой своей одежде и
сосредоточенно уставился в экран. Киножурнал, конечно, уже кончился.
Прошли и титры фильма. На белом с полосами швов полотне разворачивалась
нехитрая завязка скучнейшей, судя по всему, интриги. Ее и интригой-то
назвать было нельзя.
Непрушин пожалел, что приперся сюда, но тут же опомнился: ведь кинозал
еще не худшее место в его несуразной жни, по крайней мере тут не дует и
не льет за шиворот. А вдобавок ко всем благам, можно еще посмотреть на
себя со стороны, хотя, честно говоря, смотреть на это не особенно-то и
приятно. Ну, мечется вот Петр Петрович по экрану, по жни то есть своей
экранной, делает глупость за глупостью. И даже не глупость, а так, что-то
аморфное, безвольное, бесформенное, потому что даже для того, чтобы
сделать глупость, нужно иметь хоть какой ни на есть характер -
характеришко... А у того Петра Петровича и намека-то на него вовсе
никакого и не было.
Тут и режиссеру, и киноартистам, и даже осветителям и статистам было
ясно, не говоря уже о потенциальных зрителях, что сдержаться, не сделать
какую-нибудь пакость тому Петру Петровичу было выше человеческих сил.
Никакой возможности не было сдержаться! Вот все, кто мимоходом, даже и не
подозревай об этом, кто сознательно, мучаясь содеянным или радуясь ему, и
пакостили товарищу Непрушину. А тот ничего не понимал, и было совершенно
ясно, что он именно не понимает, а не делает с тайными мыслями вид, будто
ничего не понимает.
Впрочем, и пакостями-то действия людей назвать было нельзя. Ну, лишили
премии, так ведь он мог обжаловать, три дня на доске приказ висел!
Начальник конструкторского бюро, может, и лишил его премии специально,
потому что Непрушину она была положена, а кому-то там - нет. Но кто-то там
ничего не мог обжаловать, а Непрушин мог. И тогда премия досталась бы и
самому Непрушину, и кому-то там еще. И все было бы нормально. Так ведь не
сделал Непрушин совершенно понятного и естественного дела, не сообразил
или просто не захотел облегчить моральные страдания начальника, остался
соринкой в глазу. А ведь ему даже намекали, и текст обжалования был
заранее заготовлен. Но Петр Петрович только виновато разводил руками, нес
в оправдание начальника какую-то ахинею. И ведь все-таки убедил всех, что
он крепко виноват, что премии его лишили законно и даже мало ему такого
наказания. На тут же созванном летучем собрании администрация объявила ему
выговор с занесением в Личное дело, само собой разумеется, с согласия
месткома.
А ведь именно так и было в настоящей, не экранной жни Петра
Петровича. До сих пор носил он в своем одуревшем от тычков и ударов сердце
тот выговор и еще парочку более свежих.
Все это было, было! Ну да ладно. Не с одним же с ним это происходит...
Странно и тревожно задевало другое. Тот, экранный, Петр Петрович Непрушин
как две капли воды походил на сидящего в зале. Всем, всем! И лицом, и
фигурой, даже стареньким, давно неглаженным костюмом с дырками в карманах,
куда часто проваливалась мелочь, осложняя этим до скандалов проезд в
трамваях и троллейбусах; даже плащом, после покупки ни при каких
обстоятельствах не желавшим расправлять свои залежалые складки; ботинками,
один которых всегда приходил в негодность, в то время как второй лишь
приближался к этапу легкой поношенности.
Кинофильм сейчас доставлял Непрушину новое неудобство, какую-то
дополнительную неуверенность, а жнь ведь и так не радовала его! У Петра
Петровича уже и мысль возникла: уйти, убежать от этого экранного двойника,
привычно подставить шею своей невыносимой обыденности и ординарности. Но
ведь и идти-то было некуда! Снова в дождь, в грязь, в слякоть? Да и
выпустят ли зала? Вошел не вовремя, уходит, не досмотрев. Подозрительно
и обращает внимание. А этого Непрушин боялся больше всего.
Так и сидел он, точно зная, что не увидит ничего нового, разве что
посмотрит на себя со стороны.
События на экране разворачивались в вымышленном городе, в вымышленном
конструкторском бюро. И фамилии героев все были вымышлены. Цельнопустов,
например, оказался Половиновым. Жена Варвара - Маргаритой. И похожи они
были на своих прототипов не очень, хотя жесты, характеры и поступки
схвачены просто здорово, правдиво.
Зрители, сидящие впереди, не уходили зала лишь потому, что на улице
было еще тоскливее, чем здесь. И, наверное, одному лишь Непрушину,
единственному всех потенциальных зрителей кинофильма, было интересно.
Интересно - не то, впрочем, слово. Конечно, и интересно, но и стыдно,
неуютно... противно. Вот его нелепую жнь развернули перед людьми, а им и
смотреть-то неохота. На что тут смотреть? Чему тут учиться? Да и отдохнуть
на таком фильме невозможно.
Ясно, что кассовых сборов фильм не даст, а режиссеру в дальнейшем
предложат снимать скучнейшую кинохронику. К скукотище у него явный талант.
Кинофильм кончился. Так ничего интересного и не проошло в жни
экранного Непрушина. Зал опустел мгновенно. Петр Петрович вышел под
противный дождь. И одна мысль вдруг закопошилась в его голове. Кто, кто
играл роль заглавного героя? Кто согласился на эту смертную муку?
Непрушин обогнул угол кинотеатра и торопливо вбежал в холл. Нет,
очереди в кассах сегодня не предвиделось. Нашарив в кармане мятый рубль,
он ринулся к кассе зеленого зала. Вид его среди этого ленивого покоя и
нетронутой тишины был странен и нелеп. Куда, скажите, пожалуйста, рвется
человек?
- Один билет! - с хрипотцой в голосе сказал он.
Видя такую поспешность, человек шесть-семь, только что вошедших и
начавших было отряхиваться, не раздумывая, образовали очередь за Петром
Петровичем. Кассирша синего зала даже просунула голову в окошечко, чтобы
получше рассмотреть это чудо.
- На четырнадцать десять? - чуть испуганно спросила кассирша зеленого
зала.
- Да! - коротко, но с некоторым нажимом ответил Непрушин, схватил
билет, сдачу и бросился к билетерше.
Что его несло? Что несло его еще раз со стороны посмотреть на самого
себя? Ведь только тоска и безнадежность были оставлены ему в удел...
Билетерша посмотрела на Непрушина с явным сочувствием.
- Не началось? - с испугом спросил Непрушин.
- Нет, - вежливо ответила женщина и немного приосанилась. Даже платье
на ней стало сидеть опрятнее и красивее. - У нас после третьего звонка
начало.
- Ага, - сказал Непрушин облегченно. - Это хорошо, что после
третьего...
- Хорошо, - согласилась женщина и быстрым жестом исправила прическу. -
Вам понравилось?
- Разве это может кому понравиться?
- Вчера вот на два сеанса вообще ни одного билета не продали.
- Бывает... Так, значит, после третьего?
А у кассы зеленого зала уже вытянулась цепочка человек в двадцать.
Билетерша, удивленная и даже как будто чем-то обрадованная, отрывала
корешки билетов. Двери в зал распахнулись, и Непрушин, кивнув женщине,
побежал занимать место. Титры, титры бы только не пропустить! Он нашел
свое место посреди ряда прямо перед проходом. Никогда в жни ему не
доставались такие хорошие и удобные места. И ничья голова впереди мешать
не будет.
Человек пятьдесят зрителей свободно разместились в пятисотместном зале.
Свет начал меркнуть. Сначала показывали журнал "Сибирь на экране" за март
месяц, "линейку готовности", последние массовые лыжные кроссы, хор завода
режущих инструментов.
А вот пошли и титры. Так. В главной роли... Кто же в главной роли? Кто
в роли? Петр Петрович Непрушин... и далее ничего, пропуск, многоточие!
Маргариту Непрушину вот кто-то играет, и Половинова, Цельнопустова, то
есть, в действительности. А самого Непрушина?! Что за фокус, растерянно
подумал Петр Петрович, это же девательство! Никого, видимо, и не
интересует фамилия артиста. Всем все равно. А вот ему нет. Даже тут на
Непрушина свалилась очередная нелепость.
Ну хорошо. Играй, играй, уже злорадно подумал Непрушин, посмотрим, что
у тебя получится. А ничего путного у тебя не получится. Потому как -
тряпка, размазня, ошибка природы. Убивать таких рохлей надо... при
рождении... Сейчас вот Половинов, Цельнопустов то есть, первый раз придет
к нему домой и как барии развалится в кресле. Играй, играй! Да я бы его
попер, так что только пыль столбом. Уже тогда все ясно было, но неудобно,
нетактично... А он носки мои носит, галстук... Нет, сейчас бы дал ему
хорошенечко.
А Непрушин на экране словно прочел мысли Непрушина, сидящего в зале,
схватил Половинова, то есть Цельнопустова, за шиворот, выволок кресла и
встряхнул.
- Ты че? - удивился Поло... Цельнопустов.
- Это кресло для Варвары, - спокойно пояснил Непрушин.
- Для какой такой Варвары?! - завопил Пол... Цельнопустов. Это он страх
нагонял на хозяина квартиры. - Знать не знаю никакой Варвары! Маргаритой
твою жену зовут!
- Для кого - Варвара, а для кого - Маргарита, - лениво сказала жена
Непрушина, подводя брови черным карандашом.
- Нет, Варвара! - упорно повторил Непрушин. - А ты никакой не
Половинов, а Цельнопустов! Цельнопустовым был, Цельнопустовым и
останешься!
- За оскорбление, знаешь, че бывает? - спросил Половинов-Цельнопустов.
- Знаю, - вдруг сник Непрушин. - Я не ответственности боюсь, я вас
боюсь, подлости вашей, бессовестности боюсь.
- Да поддай ты ему как следует! - выкрикнули в зале.
- И никуда он жаловаться не пойдет! - пообещал кто-то еще. - Вот ведь
скотина!
- Ты, Петруша, жни-то ведь не знаешь, - лениво сказала
Варвара-Маргарита. - Ты ведь не от мира сего... Другим жить не мешай...
- Да разве жнь у вас? - возопил Непрушин.
- А у тебя? - нехотя спросила Варвара-Марга...
- Нет у меня жни, - согласился Непрушин.
- Нет, - подтвердила Варвара-Ма... - И не путайся под ногами у
других... Ты прогуляться-то, Петруша, не хочешь ли?
- А! - с отчаянием сказал Непрушин. - Делайте, что хотите. Только
учтите, что никакие вы не Маргарита и Половинов, а Варвара и Цельнопустов.
Это уж я точно знаю. - И ушел, даже не хлопнув дверью.
- Ну и дурак! - раздалось в зале. - Вот дурак!
Дурак, согласился Непрушин, всю жнь дураком был. Ведь не встряхнул
тогда Цельнопустова, не схватил его за шиворот, а даже спичку поднес,
чтобы Цельнопустов прикурил свой невестно откуда берущийся
"Филипп-Морис". Цельнопустов тогда еще немного покуражился, словно не
замечал, что огонь подбирается к чуть вздрагивающим пальцам хозяина
квартиры, мужа Варвары.
Вот как оно было на самом деле...
А тут кино!
Но... но ведь и в кино, на предыдущем сеансе, все было как в нелепой
жни Непрушина! Что же это?!. Кусок ленты пропустили? Так нет. Дубль,
может, какой нечаянно вклеили? Петр Петрович настороженно уставился в
экран.
Господи боже мой! Кинофильм чем-то менился! Невозможно, а менился.
И Цельнопустова уже в основном называли Цельнопустовым, а не Половиновым.
И если иногда и путались, то тут же винялись. А сам Цельнопустов один
раз даже крикнул на Варвару: "Никакая ты не Маргарита! Варвара ты
обыкновенная!" На что, впрочем, Варвара нисколько не обиделась.
Ну дела! Дела, да и только!
Что-то еще происходило на экране, но уже совсем не так, как на
предыдущем сеансе.
Что-то закипало в Непрушине на экране, хотя и не прорывалось больше
наружу. Что-то закипало и в Непрушине, сидящем в зале.
Зрители расходились слегка возбужденными. Обсуждали увиденное, пытались
понять замысел режиссера.
- Модернм, - говорил кто-то. - Сейчас модно ставить модернистские
фильмы.
- А кто режиссер? Малиновский?
- Малиновский, наверное. Кто же еще? Или Иванов-Ивановский.
- Многое все же непонятно.
- Тут надо раза два посмотреть. Фолкнер ведь, к примеру, как отвечал
тем, кто не понял его роман "Шум и ярость"? Читайте, мол, дорогие
товарищи, второй раз. А если снова не поймете, то и третий. Вот так!
- И с именами какая-то путаница. То Маргарита, то Варвара.
- Не-ет. Это не путаница. Это прием такой. Она то Маргарита, когда с
Половиновым...
- С Цельнопустовым...
- С Половиновым... То Варвара, когда с Непрушиным. Этим как бы
раздвоение характера режиссер подчеркивает.
- Надо бы еще раз посмотреть. - Это сказал уже кто-то третий.
- А что... Погода мерзкая. По телевору ничего интересного. Пошли?
- Пошли.
Ну уж нет, думал Непрушин, они ведь думают, что я полнейший идиот, что
мне жнь не в жнь, если по морде не дадут, в душу не плюнут. Они ведь
что? Они ведь безнаказанность свою чувствуют. Проглотит Непрушин, все
проглотит! При нем что хочешь делай! Его в любую дыру сунуть можно, куда
больше никто не полезет. Непрушин - сплошной комплекс неполноценности и
вечной неосознанной вины! Да... Опустился, сдался, со всеми согласился...
Да только не со всеми. Не со всем! Есть еще искра божия в душе. Ведь
больно ей, родимой, больно. Вечно, что ли, носить эту боль?!
Из желавших посмотреть кинофильм еще раз к кассе Непрушин добежал
первым. Но его возбужденный бег, тучи разбрызгиваемых капель, странная
спешка - все это утвердило еще колеблющихся в мысли, что надо торопиться.
Торопиться! Там, у кассы, наверное, не протолкнешься!
Человек тридцать бросилось за Непрушиным, хотя обогнать его никто не
смог. Тут подошел трамвай. Дождь дождем, а сидеть людям дома в воскресенье
не очень-то и хочется. Кто в гости, а кто и в кино! Ничего плохого нет в
том, что человек в такую дерьмовую погоду захотел сходить в кино. Да если
и не хотел, но видит, как толпа прет в кассу, едва успев выйти зала...
Да тут и думать нечего. Так просто в кассу не бросаются!
Трамвай полностью опустел, лишь девушка-водитель с сожалением закрыла
двери. Работа! На последний сеанс разве успеть...
- А что? Хороший кинофильм? - спрашивали в толпе, мчавшейся с
остановки.
- Во! Кинофильм во!
Понятное дело. Если уж все так бегут, то кинофильм: во!
Возле кинотеатра образовалось маленькое столпотворение. В неположенном
месте остановился троллейбус. Из кафетерия выскакивали, не успев допить
молочный коктейль. Продрогшая группка возле винного магазина, ожидавшая
конца обеденного перерыва, держалась дольше всех, но, так и не дождавшись
скрипа двери, неуверенно двинулась к кинотеатру.
Нет, так просто кинотеатры не осаждают!
А кассу зеленого зала и в самом деле брали приступим.
Непрушин-то успел взять билет первым. Кассирша даже не спросила, на
какой ему сеанс. И так все ясно. Вроде бы как своим человеком стал
Непрушин в кинотеатре "Октябрь".
Он и не видел, что там творилось у него за спиной. Он бросился к
билетерше, взволнованной, почему-то радостной, кажется, даже ожидающей
именно его. Он кипел, он бурлил, он увидел со стороны, что являл собою всю
жнь. Тоска собачья! Мука зеленая! Жуть сорокалетняя!
- Понравилось! - обрадованно спросила билетерша.
- При чем тут: понравилось?! - не понял Непрушин. - Вы хоть знаете, за
кого они меня принимали?
- За кого же? - испугалась женщина. Но испугалась как-то не так, не
обыкновенно, а со значением. Знала она, знала, что гражданина, стоявшего
перед ней, принимали за кого-то другого. По ошибке принимали. А он совсем
другой! Он вот какой, хоть и взволнованный, а симпатичный, уставший, но
решительный. Ясно, что он им всем покажет, кто он такой на самом деле! И в
кино уже третий раз подряд идет.
- Они меня за... - Но договорить Непрушин не успел, потому что в двери
повалили зрители, нетерпеливые, возбужденные. Времени до начала сеанса
оставалось совсем мало, а у кассы вон какая давка.
Билетерша принялась за работу, а в двери все напирали, напирали. Тут и
двум не справиться. Хорошо, что комнаты с надписью "Администрация" на
помощь выбежали две женщины, потом еще откуда-то две появились. Дело свое
они знали, так что первая билетерша даже нашла время спросить еще раз:
- За кого же?
- За дурака, за человека, которые все стерпит...
- Господи, - сказала женщина. - И давно?
- Сорок лет. Я вам расскажу...
Непрушин настойчиво потянул женщину в сторону. Та с готовностью отошла.
И тут Петр Петрович неожиданно осознал, что он хочет выговориться,
давно-давно хочет выговориться. Но не было на земле человека, который бы
захотел его выслушать. Никому до него не было дела. Разве что вот этой
незнакомой билетерше... А ведь он сам, сам, наверное, делал так, чтобы его
не желали слушать. Ну что можно услышать от Непрушина? Жалобы на свою
неудавшуюся жнь, тоскливое описание ударов, подножек и предательств? Так
ведь с ним очень трудно не поступать не подло. Он ведь вроде как сам
вызывает всех на такие действия. Уж не сам ли он делает других людей хуже,
чем они есть на самом деле! Ну пусть некоторые носят нечто в своих душах,
так ведь другие не дают развернуться, расцвести этому нечто. Не
специально, не приказом, не давлением, а просто своим поведением, своим
отношением к миру.
Вот какая мысль вдруг осенила Петра Петровича Непрушина.
- Знаете что? - сказал он. - Ничего я не буду вам рассказывать. Все
увидите сами.
- На работе я, - слабо запротестовала билетерша. - Да и видела уже.
- Это я устрою. Кто у вас администратор?
Женщина молча показала взглядом. Прозвенел третий звонок.
- Я виняюсь, - сказал Непрушин администраторше. - Эта... м... м...
Как вас зовут?
- Надя, - ответила билетерша.
- Надежда Сергеевна сейчас пойдет со мной смотреть кинофильм "Петр
Петрович Непрушин".
- А вы кто такой? - грозно надвинулась на Непрушина администраторша.
- Я Петр Петрович Непрушин.
- Про артистов нас не предупреждали.
- Надежда Сергеевна...
- ...Ивановна, - поправила билетерша.
- Все равно. Надежде Ивановне необходимо посмотреть этот кинофильм.
- Если вы настаиваете, я не возражаю, - сдалась администраторша.
- Я настаиваю, - сказал Непрушин, удивляясь своему тону. - Прошу то
есть.
Двери в зал уже закрывали, но их пропустили. Как-никак, билетерша-то
свой, кинотеатровский, так сказать, человек. Свет начал гаснуть. Искать
свое место в переполненном зале не имело смысла. Два свободных места
оказалось в первом ряду с краю.
- И что это народ повалил? - тихонечко удивилась Надежда Ивановна.
Но Непрушина сейчас интересовало другое. Он жаждал увидеть, каким баком
еще повернется его экранная жнь.
И вот побежали титры.
"Петр Петрович Непрушин". А фамилии артиста нет.
"Половинов" зачеркнуто наискосок, а сверху буквами, написанными в явной
спешке: "Цельнопустов". И снова нет фамилии артиста, а ведь была, только
Непрушин уже не помнил ее.
Зачеркнуто и "Маргарита". И тем же торопливым почерком исправлено на
"Варвару". И снова без фамилии актрисы.
То же и с начальником КБ и со многими другими.
По залу прошел шепоток. Все заметили странность в титрах.
Но вот начался и сам кинофильм.
Да-а... Непрушин на экране был жалок и чем-то даже омерзителен
Непрушину, сидящему в зале.
Но это только в самом начале. Характер главного героя странно ломался.
Он и сам удивлялся этому, удивлялись и окружающие. Друзьям и знакомым было
еще труднее, чем самому Петру Петровичу. Он хоть и страшился перемен,
происходящих в нем, но, кажется, понимал, прозревал. А ведь другие-то
десятилетиями привыкли видеть его мямлей и тряпкой, человеком, который ни
при каких обстоятельствах не постоит за себя. И вдруг - на тебе! К
примеру, с премией. Ведь раньше Непрушин стандартно и привычно проглатывал
обиду, находя ей даже оправдание. А тут вдруг заартачился, да как-то
непонятно заартачился. Нет, он не стал требовать себе законную премию. Он
просто в нужный момент тихо и спокойно сказал начальнику КБ в чем тут
дело, дал точную характеристику происходящему, все расставил на свои
места, ввел в краску чуть ли ни с десяток человек. И выговор ему не смогли
вынести. Собрание проголосовало против.
И уже становилось понятным, что Непрушин не просто менился, бунтует,
защищает свое Я; нет, о себе он, может, думал меньше прежнего, разве что о
том, как он влияет на других. Вот и в сцене, когда одному делию хотели
присвоить государственный Знак качества, он вдруг вылез со своими мыслями
и соображениями, а ведь никто его не просил, и сорвал все дело. Сорвал без
крика, без какого-либо надрыва, а тихонечко, в двух десятках слов
объяснив, что если в погоне за Знаком делать, к примеру, тару
полированного дерева, то шифоньеры придется собирать неструганных
досок.
Сорвал Непрушин важное дело, да еще под аплодисменты комиссии, хотя
теперь всем стало ясно, что план КБ по Знакам качества будет определенно
завален. Ничего в КБ не нашли предложить комиссии взамен.
И на экране, и в зале Непрушину сочувствовали, симпатировали. И тот,
экранный Петр Петрович, кажется, черпал в этом сочувствии новые силы. Раза
два Непрушин экранный внимательно посмотрел на Непрушина, сидящего в зале,
так что зрители даже начали привставать с мест, чтобы увидеть, кого он там
разглядывает.
В миг, в час, конечно, не переродишься. Экранный Непрушин иногда все же
срывался на свое прежнее, особенно, если ему противостояли уверенные
наглецы.
И когда он чуть ли не в конце фильма пришел домой и увидел нахально
развалившегося в кресле Цельнопустова, что-то оборвалось у него внутри.
Нет, этого ничем не прошибешь. Так и будет он всю жнь носить
непрушинскую пижаму и носки, освежаться чужим одеколоном, пользоваться
безопасной бритвой, никогда не вытирая ее после бритья.
- Отец, - сказал сын. Порядочный, надо заметить, пацан уже вырос. -
Отец, почему он в твоей пижаме ходит?
- Пусть, - еле слышно ответил Непрушин. - Пусть. Не могу я с ним
бороться. Сил нет.
- Давай, отец, спустим его с лестницы, - предложил сын.
- Нельзя. Засудит.
- Нельзя, - уверенно подтвердил Цельнопустов. - По судам затаскаю.
А Варвара добавила:
- И без пижамы проживешь...
Лениво, лениво сказала она это.
Непрушин на экране повернулся и вышел квартиры.
- Ну уж нет! - закричал Непрушин в зале. Закричал так громко, так
протестующе и грозно, что в зале ахнули, а Цельнопустов на экране
испуганно привстал.
Не помня себя от гнева и ненависти, Непрушин вскочил со своего места на
первом ряду с самого краю, и билетерша не успела его удержать, может,
впрочем, и не хотела, рванулся по ступенькам на сцену перед экраном, и с
ходу, с лету, с разбегу долбанул чуть пригнутой головой Цельнопустова в
живот. Не совсем, правда, в живот, чуть пониже, потому что фигуры на
экране в этот момент были побольше размером, чем обыкновенные люди, да и
фильм был широкоэкранным. Как бы там ни было, а Цельнопустов согнулся от
боли и взревел благим матом.
- Так его и надо! - кричали в зале.
- Не будет ходить, куда не звали!
- Давай, Непрушин! Дави его, подлеца!
Но Непрушин не хотел убивать Цельнопустова. Да и успокоился он
почему-то после своего удара.
- Давай, отец за руки, - посоветовал сын.
- Давай, - согласился Петр Петрович.
И они, подхватив обмякшего, что-то нечленораздельно мычавшего
Цельнопустова под мышки, деловито и толково вывели незваного друга семьи
на лестничную площадку, легонько придали ему не очень, впрочем,
значительное ускорение и, даже не посмотрев, что там у них получилось,
вернулись в квартиру.
- Как ты смел! - встретила их Варвара, обращаясь только к мужу. - Что
ты значишь по сравнению с Цельнопустовым! Ты хоть представляешь, что он с
тобой сделает?!
- Ничего он не сделает, - сказал сын.
- Ты вот что, Варвара, ты это... как его... не нужна мне. А я, кажется,
тебе давным-давно. Так что уходим мы с сыном. А Цельнопустов, когда
очухается, пусть прописывается здесь на постоянное местожительство. Мы с
сыном себе место в жни найдем. Правда?
- Правда, отец. Прощай, мать...
- Да как же это? - впервые за весь кинофильм заволновалась Варвара,
даже вся лень с нее слетела. - Да как же... Жили бы вчетвером...
Тихо-мирно...
- Хватит! - отрубил Непрушин.
В зале его бурно поддержали.
Непрушин оглянулся, посмотрел на то место, где он только что сидел. Его
место было пусто. А рядом сидела билетерша и трогала платочком щеки.
Входная дверь квартиры со скрипом отворилась, и в комнату вошел
начальник КБ, волоча за собой тело Цельнопустова. Момент очень походил на
сцены "Тита Андроника" Шекспира.
- Непрушин, - сказал начальник КБ с угрозой, - ты становишься поперек
нашей дороги.
- Да, да, - подхватила Варвара. - Ненормальный он, ненормальный! Жили
бы впятером... тихо... мирно...
Так они и стояли. Непрушин с сыном по одну сторону, баррикады,
принявшие твердое решение и уверенные в своей правоте, а Варвара,
Цельнопустов, немного очухавшийся, и начальник КБ - по другую, морально
разбитые, дискредитированные в глазах зрителей, но еще не сдавшиеся. Тут
было ясно, что борьбы хватит еще серии на пять.
Но кинофильм был односерийным.
Зазвучала финальная тема музыкального сопровождения. Вот-вот должен был
зажечься свет.
Непрушин уже почувствовал, как его закрывает огромная буква "К", дернул
сына за руку, и оба они вывалились на пыльную сцену, но не ушиблись. А те
трое, наверное, так бы и растворились в белне экрана, особенно
Цельнопустов, в данный момент морально совершенно несостоятельный, но
начальник КБ толкнул его экрана, толкнул сильно, нерасчетливо, схватил
за руку Варвару, дернул и ее. И они оба успели выскочить экрана в самое
последнее мгновение. Аппарат уже не стрекотал, а плафоны в потолке
наливались светом.
Непрушин нагнулся и поднял Цельнопустова.
Свет в это время зажегся в полную силу.
Зал ревел и стонал от восторга. На сцену лезли за автографами. Из
дальней двери пробивался директор кинотеатра, которому только что
сообщили, что после сеанса началась встреча с киноартистами. Откуда? Ну
откуда встреча? Никто не предупреждал. Никаких наценок на билеты не было.
И вообще...
Но на сцене действительно стояли артисты. Один так прямо в пижаме.
- Смотри, Непрушин, - кривя рот, зло прошептал начальник КБ. - Не на
того ты напал!.. Да кланяйся же, идиот, кланяйся!
И сам премило поклонился. Поклонился и Непрушин, раз, другой.
Цельнопустов при этом тоже как-то нелепо складывался пополам.
- Продолжения! - кричали в зале.
- Многосерийку!
- Сериал!
- Что делается, - пробормотал директор, пробиваясь к сцене. - Вчера ни
одного человека, а сегодня - столпотворение. На два зала надо пустить...
От имени я по поручению! - торжественно пожал он руки киноартистам. -
Прошу прощения, не предупредили. Но встречу органуем. После выступления
сразу прошу ко мне в кабинет. То да се...
Непрушин чувствовал в груди непонятное воодушевление.
- Вторую серию будем играть, - сказал он. - В голубом зале. Здесь -
первая, а в голубом - вторая. Кончать с этим делом надо.
- Правильно, отец, - поддержал его сын.
- Сейчас сил нету, - запротестовал Цельнопустов. - Нечестно без
передышки.
- Ничего, ничего. Отдохнешь, подлечишься. Мы тебя со средины второй
серии. А в начале будет крупный разговор с начальником КБ.
На Варвару Непрушин даже не глядел.
- И еще вот что, - это относилось уже к директору. - Надежда Ивановна,
билетерша вашего кинотеатра, тоже будет играть во второй серии. И не
возражайте, пожалуйста. Так требует логика развития кинофильма.
В зал уже рвались зрители.
Непрушин пристально оглядел ряды. Нет, быть киноартистом он не
собирался. Довести только начатое дело до конца. Хватит ли сил? Ну да
зрители, Надежда Ивановна... помогут.
Ведь сорок, сорок лет убито! Выкинуто! Зачеркнуто!.. И никто особенно
не заставлял, не вынуждал... Сам, сам, только сам. А много ли осталось
впереди?
Около кинотеатра "Октябрь" в этот вечер, промозглый, нудный, противный,
было очень многолюдно. Даже трамваи и троллейбусы то и дело
останавливались в неположенном месте, чтобы выпустить куда-то спешащих
пассажиров.
Виктор Колупаев.
На асфальте города...
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Весна света".
& spellcheck by HarryFan, 21 August 2000
-----------------------------------------------------------------------
На проезжей части дороги собралась толпа прохожих, какая обычно
возникает, если кого-то сбило машиной. "Вот вам и еще пример, - подумал
Игнатьев. - Очистить надо улицы от машин. Автострады можно строить и под
землей". Игнатьев возвращался с трудного совещания, и в голове у него
гудело, а тут еще солнце жарит, как в тропиках. Он возглавлял областную
комиссию, которой было поручено учение вопроса о переносе дорог и
автострад для машин под землю. Сам он был ярым сторонником такого
мероприятия, но, являясь председателем, старался воздерживаться от эмоций.
Все учла комиссия: и стоимость предстоящих работ, и уменьшение загрязнения
воздуха, и количество автокатастроф. Все "за" и "против" были взвешены, и
воображаемая стрелка решения застыла где-то около нуля. Нужен был еще
какой-то факт, какая-то мелочь, нюанс, чтобы сдвинуть стрелку с мертвой
точки.
Игнатьев поровнялся с толпой и вдруг услышал крик своей младшей дочери:
- Папочка!
Папочка мгновенно перепугался и врезался в толпу, тоже негромко
выкрикивая: "Танечка! Танечка!"
Перед ним расступились. Сначала он увидел темно-вишневую "Волгу", затем
своих дочерей. Всех четверых живых и невредимых. Они стояли перед
автомобилем, обнявшись за плечи. За ними было пустое пространство, круг, в
который никто прохожих почему-то не вступал.
Шестилетняя Танечка отчаянно трусила. Это было заметно. Она бы и
убежала давно, но старшая, десятилетняя Ира, крепко держала ее за плечо.
Рядом стояли Оля и Марина, блнецы, им недавно исполнилось по восемь лет.
Старшая, конечно, понимала, что нет ничего хорошего в том, что они
собрали такую толпу. И по ее глазенкам было видно, что она лихорадочно
ищет выхода этого неприятного положения.
Блнецы поглядывали исподлобья и были полны решимости. Первой увидела
папу Танечка, резко вырвалась и с плачем (теперь, раз папа был блко,
можно было и зареветь) бросилась к нему.
- Мы тут игра-а-а-ли...
- Ох, сейчас начнется, - вздохнула Ира.
- Все равно мы не пустим их, - сказала Оля.
- Поиграть и то негде, - вздернула носик Марина и отвернулась в
сторону.
Но все трое не сдвинулись с места.
Папа прижал к себе Танечку, растерянно спрашивая:
- Что тут у вас проошло? Что опять натворили?
Пора бы ему и привыкнуть к беспокойному характеру дочерей, а все не
может. Все еще кажется, что недавно научились ходить. И когда только
успели вырасти?
- Послушайте, дорогой товарищ Игнатьев, - дверца машины открылась, на
тротуар вышел слегка взбешенный товарищ Чичурин, начальник отдела
строительства при горисполкоме, оппонент Игнатьева по проблеме подземного
транспорта. - Хоть ты и одержим своей прекрасной идеей, но по улицам еще
разрешается ездить на автомобилях. И потом, с каких это пор взрослые стали
брать себе в союзники маленьких детей, да еще своих собственных?
- Дети, - строго спросил Игнатьев, - что вы тут делали?
И только сейчас он прислушался к шумевшим вокруг него людям. Говорили о
его дочерях неодобрительно, слышалось даже слово "безобразие". Многие не
знали, что здесь происходит, но на всякий случай останавливались. А один
студент художественного училища сначала присел на корточки на асфальте,
потом выпрямился и сказал:
- Это же искусство!
- Да что тут происходит? - спросил папа.
- Встали вот твои дочери поперек дороги и не дают проехать. Что
прикажете делать?
- Ира, вы зачем здесь безобразничаете? Ведь это дорога!
- Во-первых, здесь очень редко ездят, - начала Ира.
- Мы здесь город строим! - сказала Оля. - Вот так!
- Да-а, а разве по домам ездят? - взбунтовалась Марина.
- Папочка, папочка, этот дядя разрушит наши домики! - Танечка уже
перестала плакать, хотя еще боялась оторваться от своего папочки.
- Ну, Игнатьев! - вспылил Чичурин.
- Хоть бы разошлись, что ли, - вздохнул Игнатьев, устало оглядывая
собравшихся. - Ничего ведь не проошло. Сейчас мы разберемся. Товарищи,
расходитесь, пожалуйста.
Собравшиеся стали расходиться.
- Закурим, что ли, - предложил Мичурин. - Все равно опоздал. Хотел на
седьмой объект съездить. Не успею теперь... Ну и дочери у тебя. С
характером.
- Да, этого им не занимать. Всегда вместе, вот у них сил, баловства и
чудачеств всяких получается в квадрате. А почему они тут выстроились-то?
Трое девочек стояли, не сходя с места. Немного сердитые, но нисколько
не испуганные и даже радостные, потому что отстояли свое, не испугались ни
"Волги", ни только что окружавших их прохожих.
- Еду я, - сказал Чичурин. - А они на асфальте на коленках ползают.
Рисуют что-то. Я сбавил скорость. А сам думаю - разбегутся сейчас. А они
словно и не замечают. Я даже просигналил им, благо тут автоинспекция редко
появляется. Не услышать меня они не могли. Нет, ползают, словно не
замечают. Сигналю еще. Поднимается твоя средняя...
- Олька?
- Она самая. Встала и руки в стороны расставила. Кричит что-то. Я
остановился. Пока вылезал машины, они уже все четверо...
Какая-то светящаяся стрела-молния беззвучно пронеслась мимо них. Потом
раздался негромкий хлопок. Двое взрослых вздрогнули от неожиданности. А
лица девочек словно засветились каким-то торжеством, каким-то детским
превосходством над взрослыми.
- Сейчас еще один цветочек будет, - сказала Танечка и посмотрела сну
вверх на папу, словно ожидала одобрения или поддержки.
- Здесь скоро все будет засеяно цветами, - сказала Оля, упрямо сдвинув
брови.
- Ага! Чтобы их машинами давили? - поджав губы, спросила Марина,
обращаясь, конечно же, к взрослым.
- Ох эти взрослые, - вздохнула Ира. - Разве они поймут.
- А ну-ка, помолчите минутку, - строго сказал папа и добавил, обращаясь
к Чичурину: - Ну и что дальше?..
- Ну, вылез я. А они говорят, что дальше дороги нет. Дальше начинается
город.
- Что еще за город?
- Город на асфальте. На асфальте город. Значит, машинам ездить нельзя.
Вот ведь как рассуждают. Полюбуйся.
- Мел где взяли? - полюбопытствовал папа.
- В магазине купили, - ответила Ира.
- В классе взяли, - отвернулась Оля.
- У девочки у одной, - пожала плечами Марина.
- Папочка, папочка, а мне Ира дала один кусочек, - заторопилась,
проглатывая буквы, младшая дочь Игнатьева.
- В классе брать нельзя, - отрезал папа. - Нехорошо это.
- Знаю, - сказала Ира. - Не будем больше.
Папа и Чичурин сделали несколько шагов. И вдруг папа чуть не упал.
Прямо перед ним, не более чем в метре, асфальта вытягивался стебель
какого-то растеньица. Он достиг высоты сантиметров в двадцать. Уже и
листочки были на нем, густо-зеленые с темноватыми прожилками. На конце
стебля возник бутон, и через десять секунд перед потрясенным папой расцвел
цветок. Мраморно-белый, сочный, с пятью лепестками, необычный и
очень-очень красивый.
- Вот и расцвел цветочек! - крикнула Танечка и выпорхнула -под
папиной руки.
Трое других девочек перестали ображать живую стену и тоже подошли к
цветку, стараясь не наступать на белые линии мела на асфальте.
- Ой, какой красивый, - прошептала Оля. - Такого еще не было. Правда
ведь, девочки?
- Был, - уверенно сказала Марина. - У сто первого дома позавчера такой
распустился.
- Все-то ты знаешь, - вздохнула Ира. - Энциклопедический ум.
- Вы что, серьезно, что ли, хотите сказать, что цветы вот так
асфальта и вырастают? - спросил папа.
- Папочка! - испуганно крикнула Таня. - Ты на домик наступишь!
Папочка поспешно сделал шаг назад.
- Я что-то тоже не слышал, чтобы асфальта цветы лезли, - поддержал
Игнатьева Чичурин.
- Так ведь здесь не слушать, а смотреть надо, - сказала Оля и
исподлобья взглянула на взрослых: как расценят ее дерзость?
- Это космические корабли маленьких человечков, - пояснила Ира.
- Что же им, и не премляться теперь? - недовольно спросила Марина.
- Ах, корабли звездных пришельцев, - с облегчением рассмеялся папа.
А в это время по воздуху опять чиркнула белая молния.
- Еще два домика нужно строить, - сказала Ира.
- Мы им вчера концерт устраивали, - качала Оля. - Они очень любят
музыку. Просили сегодня вечером еще раз сыграть. Ты, папочка, дашь нам
большой аккордеон?
- Это кто же такие "они"? - переспросил Чичурин.
- Маленькие человечки, - сказала Ира.
- Папа, разве ты их не видишь? - спросила Оля.
Папа внимательно посмотрел на асфальт. Ну что ж. Его дочери умели
рисовать. Особенно старшая. А фантазии хватает у всех четверых. На
асфальте были нарисованы дома, около десяти домов. Одноэтажные и
двухэтажные. Из кирпича и бревен. С резными наличниками, крылечками,
трубами, палисадниками, дорожками. Городок был цветной. Фантазия девочек
странно и причудливо трансформировала привычные представления об
архитектуре городов. Нечего было даже и пытаться понять стиль этого
разноцветного городка. Это был особый детский стиль. Здесь одна стена
могла быть выше другой, а крыша покрывать только половину дома, труба
смешно заваливалась набок. Цветок мог быть выше дома, а маленькие смешные
человечки...
Папа вдруг страшно удивился. Вот человечки-то были нарисованы не
детской рукой. Фигурки застыли в самых разнообразных позах. Вот женщина,
развешивающая занавески на окнах потешного домика. Садовник, поливающий
клумбу. Бабушка в окружении внучат. Мужчины, собравшиеся в кружочек.
Выписана была каждая морщинка на лице, каждая складка одежды. Выражения
лиц были схвачены предельно реалистично. И хотя фигурки напоминали
сказочные персонажи, в их ображении чувствовалась рука художника.
- Да, я вижу, - вымолвил наконец папа. - Город у вас получился
красивый. Хороший город. А кто рисовал маленьких человечков?
- А ведь действительно красиво! - воскликнул Чичурин. - По такой
красоте ездить колесами было бы как-то неудобно. Чего только не
навыдумывает подрастающее поколение.
- Папа, ну а цветы-то хоть ты видишь? - спросила Оля, глядя исподлобья.
Видно было, что она уже начинает сердиться на непонятливость взрослых. -
Ведь их за последнее время столько распустилось на асфальте.
- Постойте! - перебил Чичурин. - Я что-то припоминаю. Что-то мне
последнее время мешает ездить по дорогам. Какое-то препятствие. Красное,
синее, белое. В общем, цветное. Приходится руль чуть вправо, руль чуть
влево поворачивать. Ну а что это такое, разглядеть нет времени.
- Это и есть цветы, - радостно сказала Ира.
- Папа, тут кругом цветочки. - Танечка снова вцепилась в локоть отца.
- Где уж взрослым обратить внимание на цветы! Они и другую-то
цивилацию не видят, - с гордым видом сказала Марина. Недаром ее называли
энциклопедическим умом. Детским еще, конечно.
Папа оглянулся, заставил себя на несколько секунд забыть и свою
комиссию, и совещания, и подготовку материалов к отчету, и всю эту
ежедневную суету. Суету, необходимую, нужную, но все же не позволяющую ему
вот так взять и просто оглядеться.
Что-то делалось вокруг!
Асфальт во многих местах горел, переливался, сверкал, искрился цветами.
Самых разнообразных форм и линий. Все цвета радуги, казалось, собрались на
асфальте.
Глядя на Игнатьева, повернулся на месте и Чичурин. Вдруг он
заторопился, поспешно распрощался с Игнатьевым и его дочерьми и бросился к
автомобилю.
- Поехал я! Через пять минут не выберешься отсюда! А дочери твои не
дадут смять ни одного цветка. Что делается...
Его автомобиль осторожно развернулся и на самой маленькой скорости,
делая зигзаги и иногда даже сдавая назад, выкатился переулка на
автостраду.
- Эти цветы нельзя мять, - голосом учителя, сказала Марина.
- Ну, конечно, конечно, - поспешно согласился папа.
- Папка, - сказала Оля, - мы ведь серьезно говорим.
- Этот цветок можно срезать и унести домой, но на его месте тотчас же
вырастет другой, - сказала Ира.
- Это волшебные цветочки, - объяснила Танечка. Для нее еще многое было
волшебным.
- Папа, ведь уже все, все ребятишки знают, что на Землю прилетели
маленькие человечки, - сказала Ира.
- Встретились две цивилации, а взрослые ничего не замечают. Ну надо
же, - удивилась Марина.
- Они добрые, веселые, они любят музыку! А как они танцуют! - с
восторгом выпалила Оля.
- Только им негде жить, - огорченно заметила Танечка.
- Постойте, постойте, - остановил их папа. - Давайте не все сразу, а по
очереди. Ну хоть ты, Ира.
- Уже целую неделю на Землю прилетают корабли маленьких человечков.
Когда они летят, их нельзя видеть. Только вот такие стрелы, как молнии. -
Папа зажмурился, потому что в метре от него пронеслась огненная стрела, и
на асфальте распустился ярко-оранжевый цветок. - Это их корабли, -
продолжала Ира. - Так мы думаем. Когда они выходят корабля, он
превращается в цветок. Они хорошие, эти человечки. Они как будто
нарисованные. А как они радовались, когда мы нарисовали им домики!
- Это рисунки и есть, - заикнулся было папа.
- Нет, нет, папочка, - перебила его Оля. - Они живые. Они двигаются,
они разговаривают с нами. Это все они сами рассказали нам. А прилетели они
с другой звезды, потому что там им негде стало жить. Их города раздавили
автомобилями.
- Так они еще и двигаются? - удивился папа.
- Конечно, - сказала Марина. - Как они могут не двигаться, если они
живые. Только они очень боятся взрослых и особенно автомобилей и замирают
сразу.
- Сказка какая-то, - прошептал папа. - Скажите же им, чтобы они меня не
боялись.
- Улиас, Мелла, Эльва! - крикнула Танечка. - Не бойтесь! Это наш папа!
И маленький городок ожил, наполнился движением, веселым шумом,
какими-то непонятными звуками и восклицаниями. Плоские, двумерные
маленькие человечки ожили в разноцветном сказочном двумерном городке.
- Они спрашивают, - перевела Ира, - позволят ли им жить здесь. Не
раздавят ли их, как случилось с ними уже однажды?
- Я думаю, что не раздавят. Ведь вы не позволите?
- Нет, нет! - в один голос закричали девочки.
- А еще они просят нас устроить им концерт, - сказала Оля. - Так мы
возьмем большой аккордеон?
- А донесете? - усомнился папа.
- Донесем! - снова хором закричали они.
А Танечка добавила:
- Мы же вчера донесли.
Папа только покачал головой.
- Мы над ними шефствуем, - сказала Марина. - Все девочки и мальчики
рисуют им города. А потом мы посмотрим, чей будет лучше.
- Почему я ничего не понимаю их разговоров?
- О! Этому и мы не сразу научились, - сказала Ира. - С час, наверное,
времени ушло.
- Ну так мы пойдем за аккордеоном? - нетерпеливо спросила Оля.
- Пойдем. Ну и чудеса!
- Ура! Сейчас концерт для вас будет!
В двумерном городе бурно радовались маленькие плоские человечки.
Папа и его четыре дочери помахали человечкам руками и направились
Домой. Ребятишки всего двора рисовали смешные домики. А взрослые, не
особенно вникая, отчего так тихо во дворе, просто радовались этой вечерней
тишине.
Все пятеро с шумом ввалились в квартиру.
- Тише вы! - крикнула им комнаты мама. - Тут по телевору
экстренное сообщение передают.
Папа приложил палец к губам.
- Передаем экстренное сообщение, - взволнованно говорил диктор. -
Многие радиостанции Земли приняли сообщение от невестных разумных
существ. Разумные существа, именующие себя двумерцами, просят разрешения
поселиться на нашей планете и предоставить в их распоряжение города, в
которых они могли бы жить. Двумерцы откровенно заявляют, что несколько
планет их уже не приняло, и в случае отказа они немедленно покинут
солнечную систему. В настоящее время создается комиссия, которая вступит с
пришельцами в контакт и представит на рассмотрение всему человечеству
проект. Просим всех высказывать свои мысли через радио, газеты и
телевидение. Предполагается, что комиссия закончит работу через пять
месяцев.
- А вы носитесь бог знает где, - сказала мама. - Тут такие события
происходят. Садитесь есть живо, а то вдруг еще что-нибудь передадут
интересное.
- А мы уже... - начала было Танечка, но три сестры и папа так на нее
посмотрели, что Танечка замолчала.
- Берите аккордеон, барабан, маленький аккордеон и пошли гулять, -
скомандовал папа.
- Это еще что такое! А есть кто будет?
- Потом. Успеем, - успокоил ее папа.
- Пошли! Там интересно!
И мама согласилась.
Они стали собираться. Диктор снова начал читать экстренное сообщение,
повторяя его в который уже раз. Взрослые во всем мире прильнули к
телеворам. А дети во всем мире, не слыша сообщения диктора, рисовали на
асфальте города. Маленькие и большие, цветные и одноцветные, многоэтажные,
каменные и тростника. С клумбами, лесами, холмами и реками.
И короткие белые молнии время от времени разрезали небо, и тогда на
асфальте расцветали фантастические цветы.
Но ребячьи города на асфальте все же были еще фантастичнее.
Виктор Колупаев.
Билет в детство
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Весна света".
& spellcheck by HarryFan, 21 August 2000
-----------------------------------------------------------------------
Этот вокзал не был похож на все другие. Здесь никто никого не встречал
и не провожал. Никто не суетился, не спешил и не опаздывал. Здесь не было
камер хранения и носильщиков, потому что никто пассажиров даже на одно
мгновение не захотел бы расстаться со своим багажом, состоящим
воспоминаний о прошлом и мыслей о будущем.
Сюда приходили после глубоких раздумий. Одни - предчувствуя
приближающуюся смерть; другие перед тем, как навсегда улететь с Земли;
третьи - чтобы полнее осознать сущность своего "Я", сравнить себя с
эталоном, на который еще не налипли комья сомнений, страха, зависти,
пошлости и себялюбия, который еще не согнулся под тяжестью повседневных
забот и волнений.
Были и такие, что приходили сюда от безделья. Но вокзал не прощал людям
насмешек и оскорблений. На них страшно было смотреть, когда они
возвращались, так стыдились они своего настоящего. Но этих было мало, или
они просто не решались появляться здесь.
Я уже давно ощутил потребность встретиться с самим собой, задать самому
себе несколько вопросов и самому же на них ответить. Эта потребность росла
во мне с каждым днем, и однажды я не выдержал и пошел на вокзал.
- Билет в детство, пожалуйста, - сказал я и окошечко кассы и через пять
минут уже сидел в жестком вагончике допотопной конструкции, с нетерпением
ожидая свистка паровоза.
В купе рядом со мной оказалась старушка с корзиной фруктов и конфет.
Волнение, с которым она поминутно перебирала ее содержимое, могло
рассмешить кого угодно, но только не в этом поезде. Ее можно было понять.
Ведь она ехала к маленькой девочке, в свое детство, наверняка давно и
прочно забытое. Дети любят сладкое - только это она и помнила всего, с
чем ей предстояло очень скоро встретиться.
Напротив сидел мужчина с поседевшими висками и старик. Я знал этого
мужчину по его портретам журналов. Это был вестный пианист. Перед
каждым концертом он ездил в свое детство. Утверждали, что именно это
делает его концерты неповторимыми, удивительными, но я слабо верил в эту
версию. Многие музыканты ездили в свое детство, но что-то мало среди них
было гениев.
Старик сидел, положив руки на массивную трость. Он вез в подарок своему
детству только мудрый взгляд своих уставших глаз.
Поезд тронулся... Мимо проносились телеграфные столбы, размеренно
стучали колеса, редка раздавался свисток паровоза. Кто-то в соседнем
купе потребовал у проводника холодного пива и потом долго ворчал,
возмущаясь плохим обслуживанием.
Прошел грустный и задумчивый час. Вдали за поворотом уже можно было
различить платформу.
- Приехали. Станция, - объявил проводник.
Все начали торопливо собираться и сбились в проходе.
- Суздаль! - удивленно сказала моя соседка.
Это был Загорск. Для меня это был Загорск. А для нее - Суздаль. Для
старика - Пенза или Сызрань. Каждый приехал в город своего детства. Я уже
видел золоченые купола Троице-Сергиевской лавры. А кто-то видел тайгу,
стремительное течение Енисея, ленивую гладь Онежского озера.
Загорск... А я даже и не знал, что это мой город. Я не помнил своего
детства.
Вагон быстро опустел. Старушка увидела в толпе встречавших пухленькую
девочку, замахала ей платком и заплакала. Пианист положил руку на плечо
мальчугану, и они пошли к виадуку, очень серьезные и сосредоточенные. На
платформе было шумно и тесно, но постепенно люди расходились.
Меня никто не встречал. Я несколько раз махал рукой мальчишкам, но к
ним почти тотчас же кто-нибудь подходил. Каждый раз это оказывался не я.
Трудно представить, каким ты был в детстве, тем более что у меня не
сохранилось ни одной фотографии того времени. Я вообще сомневался, были ли
они.
Через десять минут около поезда почти никого не осталось. Только на
самом краю платформы десятилетний мальчишка в майке и не по размеру
больших брюках сосредоточенно пинал носком ободранного ботинка стаканчик
-под мороженого.
- Сашка! - крикнул я.
Но он, даже не взглянув в мою сторону, спрыгнул с платформы, пересек
железнодорожные пути и скрылся за углом здания.
Я так ждал встречи со своим детством, так надеялся, что это поможет мне
обрести утраченную в последнее время уверенность в себе, поможет мне лучше
понять свои поступки. Эта встреча была необходима мне.
А он не пришел...
Искать его в городе не имело смысла. Я бесцельно проболтался на вокзале
около часа, дожидаясь, когда объявят посадку на обратный поезд.
Весь путь до Усть-Манска меня не покидало ощущение какой-то
невосполнимой утраты. Почему он не пришел? Почему? Соседи по купе были
погружены в свои мысли, лишь одна женщина все время пыталась рассказать о
своих проказах сорокалетней давности, но никак не могла найти
внимательного слушателя.
Не успел я сойти с поезда на вокзале в Усть-Манске, как меня вызвали к
диспетчеру.
- Простите, - сказал молодой парень в железнодорожной форме, когда я
вошел в диспетчерскую и назвал свою фамилию. - Мы виноваты в том, что
испортили вам настроение. Что-то проошло с системами волноводов
темпорального поля. А может быть, темпограмма не дошла до адресата, и
поэтому он не пришел вас встречать.
- Он мог и не захотеть со мной встретиться. - Я махнул рукой, собираясь
выйти.
- В следующий раз это не повторится, - заверили меня. - Мы все
проверим. Можете ехать в детство хоть завтра.
- Вряд ли в ближайший месяц у меня будет свободное время, - ответил я и
вышел не попрощавшись.
Мы ставили один важный эксперимент, и времени действительно не хватало.
И все же на следующий день я снова был на вокзале, снова ехал в дряхлом
вагончике, снова стоял на пустеющем перроне.
На краю платформы, как и вчера, я увидел мальчишку.
- Сашка! - крикнул я. - Это же ты! - Я чувствовал, я твердо знал это.
Он хотел спрыгнуть с платформы, но передумал и остался стоять, глядя
себе под ноги. Я бегом кинулся к нему, схватил за плечи, сжал. И вдруг он
прижался к моей груди. На секунду, не более. Затем оттолкнул меня и, глядя
исподлобья, сказал:
- Так вот ты какой?!
В его голосе было очень много от взрослого мужчины. И вообще для
мальчика он выглядел очень серьезным.
- Сашка! Значит, ты все-таки узнал меня?
- Еще бы. Но только я не Сашка. Меня все зовут Роланом... Ну то есть
Ролькой.
- Но ведь меня-то зовут Александром. Значит, и ты - Сашка.
Он пожал плечами.
Я в свои сорок лет выглядел еще крепким человеком. А он был нескладный
и худой.
- Послушай, Сашка. Я буду называть тебя Александром, а не Роланом. -
Здесь он снова пожал плечами, как бы говоря: "Как хочешь". - Почему ты
такой тощий, чертяка? Тебе надо заниматься спортом, иначе долго не
протянешь.
На мгновение мне показалось, что его глаза смеются надо мной, и я тоже
расхохотался. Какую глупость я только что ляпнул! Ведь я стою перед ним
живой и здоровый. Как же в таком случае он может долго не протянуть? Вот
ерунда-то.
Он тоже засмеялся, и мы дошли до самого виадука, даже не пытаясь
что-либо сказать друг другу -за распиравшего нас смеха.
Привокзальная площадь была не такой, какой я ее привык видеть. Бывая в
Загорске, я почти всегда заходил в кафе "Астра". Но сейчас его еще не было
и в помине. Справа доносился гомон базарчика, который не могли заглушить
даже паровозные гудки.
- Ну ладно, Сашка, - сказал я. - Трудно ведь сразу вести себя так,
чтобы кому-нибудь нас не было смешно. Я еще не раз попаду впросак. И
это вовсе не означает, что мы с тобой не должны где-нибудь пообедать.
- Я не хочу, - сказал Сашка. - Нас уже кормили.
"А что он думает на самом деле? - попытался сообразить я. - Если бы я
хотел есть, то никогда бы не отказался, если бы предложение исходило "от
такого человека, как сам я. Ага! Но ведь я-то взрослый человек, я все
понимаю. А он?"
- Не хочешь, так не хочешь, - сказал я. - Расскажи-ка лучше, как ты
живешь? Кто твои друзья?
- Только не надо допросов, - ответил он, и я понял, что мои вопросы
действительно похожи на анкету, на которую нельзя ответить искренне.
Мы подошли к базарчику, и я спросил:
- А мороженого хочешь?
- Ага! - радостно ответил он.
- С орехами или пломбир?
- Ну да, с орехами! Такого и не бывает.
- Посмотрим, - загадочно сказал я, но у женщины, продававшей мороженое,
действительно не было ни того, ни другого. Я спросил ее на всякий случай,
но лучше бы я этого не делал. Она вдруг раскричалась на меня: "Ишь чего
захотел!" Сашка потянул меня за руку.
- Пойдем...
Но я все же купил порцию обыкновенного молочного мороженого. Сашка взял
его, глядя в сторону, но мне еще пришлось раза два сказать ему: "Ешь, чего
ты?", прежде, чем он развернул бумажку. И тут, как мне показалось, он
забыл про меня. Сразу стало видно, как он хотел это мороженое.
Обыкновенный десятилетний мальчишка. Он закапал мороженым свои широченные
брюки.
- А ты научился лечить нелечимые болезни? - неожиданно спросил он
меня.
Я растерялся.
- Откуда ты это можешь знать? Ведь я занимаюсь этим всего лет двадцать.
И начал совершенно случайно. Неужели я думал об этом еще тридцать лет
назад?
- Но ведь я - это ты, - сказал он. - Только в детстве. Я знаю про тебя
больше, чем ты про меня, потому что я всегда хотел, чтобы ты был похож на
меня, чтобы ты занимался тем, чем хочу заниматься я. Я этого очень хочу.
В нем как-то странно сочетались детская наивность и суровость
взрослого.
- Нет, Сашка, я еще не научился лечить нелечимые болезни. Но я думаю,
что скоро это станет возможным.
- Правда? - обрадовался он.
- Правда, - я потрепал его по макушке. - Но только мне очень не хватает
времени. Тебе хорошо. Ты еще не замечаешь, как быстро бежит время.
Он бросил на меня стремительный взгляд, чуть насмешливый и странный,
словно он знал что-то, что очень важно для меня, но еще не считал нужным
сообщить это мне. Выцветшие брюки сидели на нем мешком. Рубашка в клеточку
выгорела. "Не сладко же тебе приходится", подумал я.
- Мне тоже не хватает времени, - сказал он наконец.
- Вот как?! - рассмеявшись спросил я. - И чем же ты занимаешься, что у
тебя не хватает времени?
- Я хочу, чтобы ты получился счастливым...
- Ну что ж. Считай, что я таким и получился. Только знаешь ли ты, что
такое счастье?
Он не ответил на мой вопрос, словно и не слышал его.
- И еще я хочу, чтобы люди становились счастливее от того, что ты есть.
Вот уж этого-то я не знал наверняка. Счастливы ли люди от того, что я
есть? Нет, я не мог это утверждать с уверенностью...
- Ты очень серьезный, Сашка. Это все-таки плохо в твоем возрасте.
- Это хорошо.
- Не будем спорить. А почему ты вчера не подошел ко мне?
- Ты ведь тоже не сразу приехал ко мне. А почему я должен был сразу
броситься к тебе? Я тебя тоже ждал.
- Прости.
Мне показалось, что между нами внезапно возникла стена отчуждения, что
мы чужие друг другу и что я никогда не смогу понять его, этого
десятилетнего мальчишку, то ли потому, что взрослые вообще плохо понимают
детей, то ли потому, что он умнее меня. Но последнее я отбросил сразу же,
потому что еще не мог согласиться, что с годами глупею. Во всяком случае,
до встречи с ним это мне и в голову не приходило.
Мы долго бродили по городу. Я узнал, что и он не помнит отца и мать,
что он живет в интернате. Его неразговорчивость, некоторую скрытность я
отнес за счет того, что это была наша первая встреча. Трудно говорить
много и только веселое, когда впервые увидел сам себя.
Позже я понял, что хотя он и говорил меньше, чем я, но именно он
направлял наш разговор. Он экзаменовал меня, делая это незаметно,
ненавязчиво. И я вынужден был согласиться, что он чем-то все-таки умнее
меня. Не суммой знаний, которые я накопил за свои сорок лет. Конечно, нет!
Может быть, своей системой мышления, своей способностью точно знать, что
же он хочет, своей удивительной собранностью и иронией. Грустной-грустной,
не мальчишеской иронией.
Мы договорились встретиться еще. Я уехал с вечерним поездом. В
последнюю минуту, когда я уже был в тамбуре вагона, он весело засмеялся,
несколько раз лихо подпрыгнул и крикнул:
- А ты ничего! Не совсем такой, как мне хотелось, но все же ничего.
Пока!
И стена отчуждения исчезла между нами. И снова это сделал он. Сделал,
когда сам захотел.
- Пока, Сашка! - крикнул я.
Поезд тронулся. Как мне было легко! Радость, непонятная, странная,
необыкновенная, распирала мою грудь.
И все-таки я не знал, не мог предполагать, как нужна была мне эта
встреча. Я стал работать так, как не работал уже давно. Небывалое
вдохновение овладело мной. Теперь я был уверен, что эксперимент пройдет
удачно. Я" сделаю то, о чем мечтал еще в детстве.
Несколько месяцев промелькнуло незаметно. Целый ряд больших и маленьких
удач, бессонные ночи, мимолетные сомнения, ожесточенные споры и
захватывающие обсуждения, встречи и командировки. Наш институт работал над
очень трудной и важной проблемой. Мы разрабатывали мгновенные
нехирургические методы лечения травм на расстоянии. Короче об этом можно
рассказать на примере. Человек упал с обрыва и разбился. Пока его доставят
в ближайшую клинику, будет уже поздно. Мы разрабатывали методику и
аппаратуру, которая позволяла этот мешок костей и боли превратить снова в
человека, так что он даже не успевал почувствовать боли. Человек падал с
обрыва и тут же вставал совершенно целым и невредимым.
Мы хотели уменьшить количество нелепых смертей. И у нас это уже
получалось. Теперь я мог сказать: "Да, люди будут счастливее от того, что
я есть". Сказать только Сашке, то есть самому себе, и никому больше.
Только через полгода я снова выбрал время и купил билет в детство...
Сашка на вокзал не пришел.
"Детская нелепая выходка, - подумал я. - Обиделся, что я долго не
приезжал". А у меня было что рассказать ему того, о чем он мечтал.
Расстроенный, я вернулся в Усть-Манск. На вокзале меня снова пригласили
в диспетчерскую.
- Что-нибудь с темпограммой? - с надеждой спросил я.
- Нет, темпограмму мы послали. Дело вот в чем... У вас не было
детства... Это невероятно, но это так.
- Что за ерунда! Ведь я видел... я уже разговаривал с Сашкой.
- Это был не Сашка, то есть это были не вы в детстве. Это был Ролан
Евстафьев.
Ролан Евстафьев. Я не знал такого, но фамилия была мне знакома.
- У вас не было детства.
- Но почему же тогда он приходил встречать меня? Да нет же! Это именно
он, то есть я. Я это чувствую.
- У вас не было детства. Это случается по разным причинам. Очень редко,
но случается.
Мне дали стакан воды. Наверное, вид у меня был растерянный и жалкий. Я
плюхнулся в кресло, не в силах выйти сейчас на улицу. Меня не тревожили и
больше ничего не говорили. Да и что могли они сказать? Они выяснили, что у
меня не было детства. Почему и как это проошло, они не знают. И помочь
тут они мне ничем не могут.
Когда у человека бывает трудное детство, говорят что у него не было
детства. Война, тяжелая болезнь, жестокое отношение окружающих людей...
Да! Но у меня-то не было детства в прямом смысле, как мне только что
сказали.
Я немного пришел в себя. Настолько, чтобы нормально двигаться, не
вызывая подозрительных взглядов прохожих.
Через час я добрался до своей лаборатории. Было уже довольно поздно, и
в комнате работало только два человека. Я сел за свой стол и попытался
собраться с мыслями. Через некоторое время лаборатория опустела. Может
быть, перед уходом они что-нибудь и говорили мне, но я не слышал... Только
за стеной раздавался стрекот печатающей машинки. Это Елена Дмитриевна
перепечатывала материалы наших экспериментов.
Я сидел за столом и вспоминал. Выискивал в своей памяти факты и
сопоставлял их, и вспоминал, вспоминал.
Двадцать лет назад я очень долго болел. Во время болезни я потерял
память. Я не помнил ни друзей, ни знакомых, ни самого себя до этой
болезни. Странно, но в моей памяти отчетливо сохранились все знания и опыт
начинающего молодого ученого. Исчезло только то, что касалось лично меня.
Я как бы родился заново. Ко мне часто приходила одна девушка, Лена
Евстафьева. Елена Дмитриевна Евстафьева. Двадцать лет она работает моим
секретарем. Однажды вечером, это было уже после болезни, примерно через
год, она вдруг заплакала за своим столиком, заставленным телефонными
аппаратами и заваленным деловыми бумагами и папками. Я приподнял за
подбородок ее мокрое от слез лицо.
- Я все равно люблю тебя, - сказала она.
Это было так неожиданно. И потом, почему "все равно"?
Она встала и ушла. Ушла института единственный раз в жни раньше
меня. На мой безмолвный вопрос она ответила:
- Не спрашивай. Ничего не было.
И я ничего не спросил у нее. Почти два десятка лет мы работаем вместе,
и я ни разу не нашел времени поговорить с ней о ней самой и обо мне.
Нет... Я просто боялся услышать от нее что-то... Что? Не знаю...
Замуж она не вышла. Я был женат, но недолго и неудачно.
Лена Евстафьева.
Я не помнил первой половины своей жни, но был уверен, что Лены в ней
не было.
Я набрал номер справочной и попросил продиктовать мне списки лиц,
работавших в институте двадцать лет назад. Тогда это была еще просто
большая лаборатория. Монотонный голос называл фамилии... Абрамов...
Волков... Ролан Евстафьев.
Стоп! Он работал здесь же. Я продолжал вспоминать. Нет. Я не помнил
такого.
Перебирая личные дела, я узнал, что Ролан Евстафьев умер в тот день,
когда я потерял память. Потерял память?!
И тут я понял. Я никогда не терял памяти. Меня просто не было. Я
возник... стал существовать в тот день, когда он умер.
Кто я? Киборг? Киборг, у которого вырезан аппендикс и который часто
страдает насморком? Нет.
Его сознание, его "Я" вписали в мое тело? Нет.
Он создал меня и умер. Тут, конечно, ни при чем ни мое тело, ни даже
клеточки головного мозга. Он создал меня в каком-то более сложном, более
совершенном смысле этого слова. Он создал мой образ мышления, мой
интеллект. И я должен быть таким, каким он хотел видеть меня.
А тот мальчишка? Ведь он уже все продумал в свои десять лет, потому он
так странно и говорил со мной. Он уже знал, что я - это то, что он создаст
в будущем, когда поймет, что уже ничего не успеет сделать сам.
Меня не должно было быть. Я не был предусмотрен штатным расписанием
природы. Он создал меня.
У меня не было детства. Он подарил мне кусочек своего детства.
В соседней комнате зазвонил телефон. Елена Дмитриевна взяла трубку.
Я никогда серьезно не любил женщину. Он подарил мне ее.
Теперь я знаю. Я всегда любил ее. Я скрывал это от себя. Я обманывал и
себя и ее.
Он, десятилетний мальчишка, сделал для меня все, ничего не попросив
взамен... Лишь одна порция мороженого. Он только раз захотел встретиться
со мной, чтобы проверить, правильно ли он поступит однажды, когда-то в
будущем.
Я слышу, как Лена встала со стула и идет к дверям моей лаборатории
легкой, красивой походкой.
Ей тридцать семь лет. Она жена Ролана Евстафьева, которому я обязан
всем.
Сейчас она откроет дверь, и я все спрошу. Я спрошу ее, кто я.
И она мне все расскажет.
Дверь открывается.
Сейчас я все узнаю.
Виктор Колупаев.
Зачем жил человек?
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Весна света".
& spellcheck by HarryFan, 21 August 2000
-----------------------------------------------------------------------
1
Владимир Чесноков заглядывал то в одну, то в другую дверь, не зная, к
кому обратиться, и не решаясь задать вопрос. Сотрудники молодежной газеты
"Утренние зори" деловито сновали мимо него по коридору. К обеду его фигура
уже примелькалась и ответственный секретарь бросил на ходу:
- Хлесткий заголовок для статьи о пионерлагерях! А?
- У меня стихотворение, - ответил Чесноков.
- Чтоб нестандартно и в самую суть. А? - остановился секретарь.
- Стихотворение... вот... - Чесноков бережно вытащил внутреннего
кармана пиджака лист бумаги и начал разворачивать его.
- А, - досадно сморщился секретарь. - Стихи, стихи! Прозы сейчас пишут
мало. - И он неопределенно махнул рукой куда-то в конец коридора.
Чесноков потоптался еще немного и уже собрался плюнуть на все и уйти,
но в это время в коридоре снова появился секретарь.
- Ну что у вас с вашим стихотворением? Что Пионов сказал?
- Ничего.
- Он всегда так. Не унывайте.
- Я его даже и не видел еще.
- Правильно. Он сейчас в командировке. Вся поэзия в командировках.
Большое стихотворение?
Чесноков не успел ответить. Ответственный секретарь взял его под руку,
подвел к дверям с надписью "Редактор" и, втолкнув в комнату, крикнул:
- Тимофей Федорович, это мой знакомый! Борис!
Чесноков оказался посреди комнаты. Смущение его достигло предела.
Тимофей Федорович, сорокалетний мужчина, уже страдающий одышкой и
давным-давно забывший, чем интересуется юность, сидел за столом и писал
заявление о переводе его на другую работу. Он уже давно чувствовал, что
перестал понимать молодых сотрудников своей газеты, ходивших с модными
бородками и в ярких свитерах даже в жару. Да и его, он это знал, не всегда
понимали. В сорок лет руководить молодежной газетой...
- Ну что там у вас; Борис? - спросил он.
- Стихотворение... Владимир я.
- Отлично. Покажите.
Чесноков протянул ему дрожащей рукой лист бумаги. Редактор на несколько
секунд углубился в чтение, а потом спросил:
- Что вы этим хотели сказать?
- ?
- Ну, в чем идея, мысль стихотворения?
- Шел молодой человек, - начал Чесноков, стараясь говорить бодро и
непринужденно, - по улице... увидел девушку. И ему стало очень хорошо.
- А что было потом?
- Не знаю... Просто ему стало хорошо.
- Они так и не поженились?
- Нет. Он ее больше не встречал никогда.
- Откуда вы знаете?
- Я видел это собственными глазами.
- Хорошо. Просто прекрасно... И что же вы хотите? Опубликовать в нашей
газете?
- Я просто пришел. Кому-то все равно надо показать.
- А вы что, намерены этим заняться всерьез? Посвятить всю свою жнь.
Или просто так?
- Я бы хотел серьезно, - отважно ответил Чесноков.
- Молодец! - Редактор даже вышел -за стола и похлопал начинающего
поэта по плечу. - Если бы вы написали это просто так, мы бы напечатали
недельки через две-три. А если вы серьезно, то придется еще поработать.
Серьезно всегда труднее, чем просто так.
Через двадцать минут Чесноков вышел редакции радостный и
улыбающийся. Стихотворение, конечно, не приняли, но сколько он услышал
полезного, сколько интересных тем подсказал ему редактор! А в будущем,
если его стихи окажутся свежими и оригинальными, то даже напечатают.
Честное слово, напечатают!
Чесноков прибежал к себе в квартирку на пятом этаже, с шумом распахнул
дверь, поцеловал Анечку, свою жену, бросился на диван, крикнул:
- Работать и еще раз работать! - и начал подробно рассказывать.
Анечка присела на край дивана, широко раскрыла свои голубые глаза и,
охая и ахая в особенно страшных местах повествования, прижимала кулачки к
груди. Так внимательно и не перебивая выслушала она Володеньку.
А когда он закончил свой рассказ, сказала:
- Володька! А ведь ты в душе и так поэт. Я это знаю.
Владимир смутился и начал было возражать, но Аня перебила его:
- Неужели ты станешь настоящим, общепрнанным поэтом?
Чесноков вздохнул и сурово пронес:
- Все зависит только от нас.
Анечка утвердительно кивнула головой.
2
Чесноков работал старшим инженером на радиозаводе. Анечка готовила
торты на кондитерской фабрике. Оба любили литературу, разбирались в поэзии
и значительную часть денег тратили на приобретение книг, чем вызывали
недоумение, а иногда и смех у соседа по лестничной площадке Вениамина
Кондратюка, весь бюджет которого был подчинен одной цели: приобретению
мотороллера - мотоцикла - мотоцикла с коляской - "Запорожца" - "Москвича"
и т.д.
Чесноков на три месяца был освобожден от мытья полов в квартире. Писать
так писать!
Они приходили с работы почти одновременно, разогревали вчерашний борщ
или суп с лапшой, наскоро перекусывали. Владимир выкладывал на стол лист
чистой бумаги, шариковую авторучку и начинал расхаживать угла в угол.
Анечка занималась домашними делами, которые никогда не переделаешь,
сколько ни старайся.
Начало каждого такого вечера пропадало для Чеснокова зря. Он ничего не
мог написать. В голову лезла всякая ерунда, которая отлично рифмовалась,
но в ней не было ни крупицы чувства. Плоское, ремесленное, как по заказу
для ширпотреба.
- Вовка, перестань мучиться, - говорила обычно Анечка, вытирая мокрые
руки передником и бросая свою работу. Она брала его за шею своими
маленькими крепкими руками и заглядывала ему в глаза. И ее глаза были
крохотным, но интересным, ласковым миром. Маленькой вселенной.
- Ну, отпусти меня, - говорила она.
- Подожди, - отвечал он. - Я еще не все прочитал.
- Что там можно прочесть?
- Все. Там все мои стихи.
Она прижималась к его груди и слушала, как бьется сердце, восторженное
и одержимое.
Потом они садились на диван или прямо на пол, и она о чем-нибудь его
спрашивала, а он отвечал. Или он спрашивал, а она отвечала. Они
вспоминали: "А помнишь...", мечтали: "Вот будет здорово...", спорили:
"Володька, ты не прав"; решали тысячи проблем и создавали тысячи новых. В
голове у Чеснокова рождались музыка и стихи. Стихи у него всегда были
связаны с музыкой. Анечка замолкала, чувствуя, что с ним происходит что-то
странное. Может быть, это состояние странности она и любила в нем больше
всего. Он и сейчас был таким же, как в день их знакомства. И она хотела,
чтобы он был таким всегда - блким, родным и странным.
- Прочти, - просила она шепотом.
Он начинал говорить. И она переносилась в странный, необычный и в то же
время удивительно знакомый мир.
В нем были друзья, знакомые, старый сибирский город, ветер морей,
россыпи звезд, молоденькие деревца и крики ребятишек за окном. Все было
так, как она привыкла видеть каждый день, и только какой-то сдвиг его
настроения делал все свежим, удивительно неожиданным. Мир раскрывался под
каким-то новым углом зрения. Может быть, это было вдохновение? Или талант?
В его мире плакали и смеялись, радовались и печалились, любили и
ненавидели. Но все в нем было честным, странным и необыкновенным. И если в
его стихи иногда врывался крик боли и отчаяния при виде уродства
человеческих отношений, то он звучал диссонансом. Очень странным
диссонансом, без которого вся музыка поэзии превращалась в ящную
пошлость.
Перо и бумага ненужными валялись на столе.
- Кажется, начинается сплошная ерунда, - говорил он, и они шли гулять в
Университетскую рощу или Лагерный сад, если погода была хорошая, или,
раскрыв дверь на балкон, слушали шум дождя. И молчали.
Сколько можно сказать друг другу таким молчанием!
Иногда он сам записывал свои стихи, иногда это делала Аня.
Случалось, что у него "заклинивало" и стихи не писались. Тогда они шли
к кому-нибудь в гости или приглашали к себе.
3
Сосед по площадке купил мотороллер, Чесноков помогал грузить его на
машину, втаскивать в гараж, и вместе с женой был приглашен на "обмыв"
покупки.
Собралось человек восемь, все заядлые мотоциклисты и автомобилисты.
Разговор, естественно, вертелся вокруг автомобильной темы. Кондратюка
поздравляли, пили за колеса, за руль, за запчасти. Советы сыпались со всех
сторон. Вениамин Кондратюк сиял. Его жена незаметно сновала комнаты в
кухню, таская тарелки и стаканы.
Вначале Чесноков чувствовал себя неуютно, но потом постепенно освоился.
Кондратюк то и дело бегал в гараж посмотреть, не сперли ли мотороллер.
Мотороллер никто не спер. Кондратюк показывал всем ключ зажигания и
старательно окунал его в стакан с водкой.
- А почему бы и вам не купить мотороллер? - спросил он Чеснокова.
- Действительно, почему? - зашумели вокруг. - Красота! В лес, на базар
за картошкой. Быстро.
- Мы как-то не думали об этом, - сказал Чесноков.
- Да у нас и денег-то нет, - сказала Анечка.
- Ага! Денег у них нет! На книги, на барахло - есть. А на мотороллер -
нет!
- Книги не барахло, - сказал Чесноков.
- Ну зачем вам столько книг?
- А зачем тебе мотороллер?
- Да хотя бы в лес съездить. В автобусе не надо толкаться. Захотел -
съездил. В любой момент.
- Так же и книги. Захотел - взял с полки и прочитал.
- Ну прочитал раз, и хватит. Да и в библиотеке можно взять.
- Можно ездить на такси. К чему мотороллер?
Кондратюк даже опешил:
- На мотороллере я буду ездить! Он окупается! А у вас эта макулатура
стоит без пользы! Зачем?
- Это не макулатура. Это люди, друзья. Верные - и на всю жнь.
- Врете вы! Интеллектуалами хотите казаться! Чтобы зашли к вам в
квартиру и первым делом увидели полки с книгами. Вот, дескать, умные люди
живут. Сервант с посудой в угол, значит, а книги на видное место... Знайте
все, что мы выше соседа! Он купил мотороллер, а книг не покупает! Писаки
гонорары задарма получают! Землю бы всех копать заставить!
- Это ты переборщил, - начали успокаивать Кондратюка.
- Подумаешь! - орал хозяин. - Я тоже книжный шкаф заведу!
- Кур заводят, - сказал Чесноков.
- Вот мотоцикл куплю, а потом книг полный шкаф наставлю, чтобы все
знали, что я тоже не дурак.
- Ну нет! - заорал Чесноков и даже ударил кулаком по столу. - Я тебе не
дам книги покупать. Не позволю! Там люди, мысли. И чтобы они в твой
шкаф-гроб? Да они там зачахнут, с ума сойдут, умрут. Не позволю!
- Пойдем домой, Володя, - сказала Анечка.
Анечка тянула Чеснокова за рукав. Кондратюка держали за пиджак, он все
время порывался броситься врукопашную.
Чесноков проснулся на другой день с пакостным привкусом во рту. Голова
хоть, слава богу, не болела. Анечка только сказала:
- Как ты мог затеять с ним этот разговор?
- Разве я начал? - оправдывался Чесноков.
На площадке он встретился с Кондратюком. Было как-то неловко за
вчерашнее, и он спросил:
- Э-э, Вениамин, как у тебя мотороллер?
- Спасибо, ничего, - ответил Кондратюк. Он тоже не совсем уверенно
чувствовал себя после вчерашнего разговора. - А ты, Владимир, дал бы мне
что-нибудь почитать. А? Чтоб за душу взяло!
- Такого у меня нет, да и вряд ли где найдется, - ответил Чесноков, но
Кондратюк не понял иронии.
- Ну что-нибудь там современное. Что в этом году на соискание
Государственной премии выдвинуто?
Они прикурили от одной спички и вместе вышли подъезда. Работали они
на одном заводе, в одном отделе.
С неделю Чесноков просил Анечку даже не упоминать о стихах и литературе
вообще.
Потом отошел.
4
Через три месяца было готово около тридцати стихотворений. Чесноков
отдал их перепечатать машинистке, работавшей на дому. При этом он страшно
волновался, назвался чужим именем. Конфузился. И когда наконец все было
отпечатано, облегченно вздохнул. Однажды в пятницу, после работы, он надел
белоснежную рубашку, черный костюм, нацепил синтетический галстук,
поцеловал Анечку и направился в редакцию.
Особенно не размышляя, он пошел прямо к редактору. Но редактор был не в
духе. Его никак не освобождали от работы в молодежной газете. Про
единственный вит Чеснокова он, конечно, забыл и теперь взвинченно и
недружелюбно попросил его выйти вон. Чесноков, ничего толком не понимая, -
ведь его же просили прийти через три месяца! - выскочил в коридор и,
собравшись с мыслями, решил все бросить и идти домой. Редактору, который,
в общем-то, был хорошим и добрым человеком, стало стыдно оттого, что он ни
с того ни с сего наорал на незнакомого человека. И через несколько секунд
он тоже был в коридоре. Чесноков еще не ушел. Редактор облегченно
вздохнул:
- Молодой человек, что, собственно, у вас?
Чесноков вкратце напомнил о своем первом вите и, смущаясь, достал
пачку листов. Редактор повел его в отдел поэзии к Пионову. Там они мирно
побеседовали. Чесноков оставил свои стихи. Пионов мельком взглянул на них
и сказал:
- А тут что-то есть... - и записал телефон и адрес Чеснокова, обещая
позвонить на будущей неделе.
Прошло четыре дня, и Пионов действительно позвонил. Он просил Чеснокова
немедленно прийти в редакцию. Дело очень важное и срочное.
Чесноков отпросился с работы и кинулся в редакцию. Если они решили
отказать, то незачем было бы и вызывать его, думал он. Наверное,
напечатают.
Из проходной завода он выскочил радостный и чуть ли не пел во весь
голос, но, подходя к редакции, сник и начал волноваться.
Пионов встретил его довольно дружелюбно, усадил в кресло, предложил
сигарету и несколько минут молча рассматривал Чеснокова, делая вид, что
роется в бумагах на столе.
Молчал и Чесноков.
- Я прочел ваши стихи, - сказал наконец Пионов. - И нисколько не
преувеличу, если скажу, что написаны они здорово.
У Чеснокова почему-то упало сердце.
- Я сам поэт, - продолжал Пионов. - Скоро в Западно-Сибирском
дательстве выйдет мой сборничек. Я знаю, что говорю. Написано у вас
талантливо. Когда вы их написали?
- С июня по август, - внутренне холодея, ответил Чесноков. Что-то в
голосе Пионова говорило ему, что со стихами дело дрянь. Не напечатают. Ни
при каких условиях не напечатают. - Три месяца. Недели две как закончил.
- А как бы вы назвали весь цикл, если бы это понадобилось?
В небольшой комнате клубами висел дым. Кто-то пытался знаками вызвать
Пионова в коридор, но тот только крикнул: "Закройте дверь! Я занят, не
видите, что ли?"
- Я назвал бы его "Удивление".
- Странно, - прошептал Пионов. - Очень странно.
- А что случилось? - спросил Чесноков.
- Вы никому не показывали свои стихи? - не отвечая на вопрос, в свою
очередь, спросил Пионов. - Друзьям? Знакомым?
- Нет. Мне и в голову не приходило.
- Странно. А слышать или видеть их раньше у кого-нибудь... Впрочем,
расскажу все. Меня, как я уже говорил, взволновали ваши стихи. Я сделал
подборку. У нас есть такая рубрика - "Молодые голоса". Тимофей Федорович
тоже одобрил. И тут к нам зашел Серегин. Знаете такого поэта? Нашего
сибирского?
- Знаю, - кивнул головой Чесноков. - Читал.
- Он у нас бывает часто. Читает все, что мы готовим в набор. Правит
иногда. Он прочитал ваши стихи и сказал... что это его стихи... Вот так.
- Как его? - одними губами спросил Чесноков.
- Он будет здесь с минуты на минуту. Я пригласил его. Понимаете,
редакция должна разобраться. Мы не имеем права попадать в глупое
положение.
- Это мои стихи, - прошептал Чесноков.
- И поэт-то он так себе, бездарность, - словно не слыша Чеснокова,
сказал Пионов. - А вот, поди ж ты, выпустил уже четыре книжки. Все серость
невероятная. А тут сразу такой фейерверк... Он уже отослал рукопись в
дательство. И там ее приняли. И название то же - "Удивление". Понимаете,
какая петрушка получается?
Пионов встал -за стола и принялся расхаживать по комнате, постукивая
кулаком в раскрытую ладонь и что-то рассеянно напевая.
- Насколько я понимаю, - сказал вдруг осевшим голосом Чесноков, - меня
обвиняют в воровстве...
- Что вы, что вы! - заволновался Пионов. - Я никого не обвиняю.
Редакция просто должна разобраться. И кроме того... Серегин уже прнанный
поэт. У него летом, по его словам, был приступ вдохновения.
- Это мои стихи, - твердо сказал Чесноков.
Дверь отворилась, и в комнату уверенно, как в собственную квартиру,
вошел человек средних лет с портфелем.
- Привет, Гриша, - привычно приветствовал он Пионова. - Сергей Серегин,
- протянул он руку Чеснокову. Тот неуклюже поднялся, держась одной рукой
за спинку стула.
- Чесноков.
- Вот как! Лю-бо-пыт-но!
На протяжении последующих пятнадцати минут Чесноков молчал. Говорил
Серегин. Он бросил на стол кипу листов, исписанных чернилами и
отпечатанных на машинке, и начал подробно рассказывать о том, как на него
после полугодового перерыва сношло вдохновение, как им овладела радость
поэтических открытий, уверенность, что он оставит важную веху в поэзии.
- Вот, все тут. Адский труд, бессонные ночи, тонны бумаги. На каждом
листе дата. Можно проследить, как рождались эти стихи. К счастью, я не
уничтожаю черновиков. Вот доказательства, что это все мое. В дательстве
почти приняли. Скоро договор... И в Союз писателей не сегодня-завтра
примут. А у вас, у вас есть черновики с датами?
- Черновики у Анечки, - сказал Чесноков.
- У Анечкина? - насторожился Серегин. - Не знаю такого.
- У Анечки! - заорал Чесноков. - У моей жены! В голове! Понимаете!
- Так, так, так. Понимаю, - радостно проговорил Серегин. - Значит,
черновиков нет? И что же вас заставило...
- Во всяком случае не веха...
- Какая веха?
- Важная веха в поэзии. Вы же сами это сказали. Я писал, потому что не
мог не писать.
В комнату вошел редактор и скромненько устроился в углу на трехногом
стуле.
- Что же делать? - с нескрываемым отчаянием в голосе спросил Пионов.
- Во всяком случае, в газете ничего не помещать, - подсказал Серегин.
- Это и так ясно, - буркнул Пионов. - Дальше что?
- Плагиат! Я этого так не оставлю. Я судиться буду!
- А вы будете отстаивать свои права? - спросил Пионов у Чеснокова.
- Судиться, что ли? - ответил Чесноков. - Вряд ли. Ведь у меня нет
черновиков.
"Эх, бедняга, - подумал редактор. - Не в черновиках дело. В человеке".
- Я вам заявляю со всей ответственностью! - невестно к кому
обращаясь, кричал Серегин.
Чесноков неуклюже встал, пробормотал: "До свиданья!" - и пошел к
выходу.
- Вы уходите?! - крикнул ему Пионов. - Приносите еще что-нибудь. Можно
и по одному стихотворению.
- Я застолбил этот участок поэзии и никому не позволю! - все еще кричал
Серегин.
"О-хо-хо, - подумал главный редактор. - Не в поэзии, а под солнышком,
чтоб теплее и сытнее, ты хочешь застолбить участок. И не попрешь тебя. По
судам затаскаешь!"
- Вы заходите, Владимир, - еще раз крикнул Пионов.
Чесноков осторожно прикрыл дверь и, сгорбившись, вышел на улицу.
5
Моросил дождь. Сентябрь. Пакостно на душе.
Чесноков побродил по Университетской роще, стараясь ни о чем не думать.
Небо вскоре прояснилось. В сентябре дожди еще не идут неделями.
Когда он открыл дверь квартиры, Анечка была уже дома. И как он ни
старался казаться спокойным, она сразу же заметила, что проошло что-то
нехорошее. Она умоляюще взглянула на него, но он только покачал головой, и
тогда она не стала его ни о чем спрашивать. Он сам подошел к ней, погладил
волосы, приподнял ее голову за подбородок, грустно улыбнулся и все
рассказал. Она ни разу не перебила его, только глаза ее то расширялись, то
сужались.
- Но ведь ты же не думаешь, что он каким-то образом присвоил твои
стихи? - спросила она, когда он закончил. И голос ее был чуть-чуть
испуганным.
- Конечно, нет, Анечка, - ответил он. - Это просто нелепое совпадение.
Грустно.
И тогда она заплакала, а он не просил ее успокоиться - знал, что этого
нельзя делать.
В дверь позвонили. Это оказался сосед Кондратюк.
- Мне бы рублишко разменять, - сказал он.
- Проходи, - предложил Чесноков.
Кондратюк прошел в комнату, увидел заплаканное лицо Ани и спросил:
- Что у вас тут происходит? Похороны, что ли?
Чесноков не умел лгать и в двух словах рассказал соседу о случившемся.
- О, да ты, оказывается, в поэты метишь!
- Никуда я не мечу, - ответил Чесноков.
- Не скромничай, не скромничай. При, если есть возможность. Там платят
здорово. Вот поэтому туда все и лезут.
- Не все.
- Все, все. А вакансий мало. Вот и тащат друг у друга, кто стих, а кто
и роман. И у тебя сперли. Судись, мой тебе совет. Может, что и возьмешь. А
лучше купи мотороллер. Колеса, они, знаешь, всегда себя оправдают. Я уже
рублей на двести малины, смородины и прочей дребедени навозил.
- Продаешь, что ли?
- Не-ет! Возни много. Увидят свои сотрудники со стаканом на базаре,
засмеют. Я люблю, чтобы все было спокойно, тихо. Жена на зиму варит. С
братом мы: он - сахар, а я - ягоду. Колеса - это вещь. Бери зимой в
кредит. За лето оправдаешь. Дело надежное.
- Вениамин, у тебя, кажется, мотороллер спереть кто-то хочет. Слышишь,
заводят?
Кондратюк прислушался, вытянул шею, опрометью бросился к двери, забыв
разменять рубль.
- Володя, ты есть хочешь? - спросила Аня.
- Как зверь, - ответил Чесноков. - Сто лет не ел. - И он засмеялся.
Аня подозрительно посмотрела на него и тоже засмеялась.
- Тогда садись.
Она загремела тарелками. В дверь снова позвонили. Это опять оказался
Кондратюк.
- Целый, - сказал он, ухмыляясь, - у меня не сопрут. У меня запоры,
знаешь, какие?!
Он вдруг недоуменно пожал плечами и спросил:
- У вас что, свадьба уже или именины? Чего смеетесь?
- Есть хочу, Вениамин, - сказал Чесноков. - Ты знаешь, так есть хочу,
терпенья нет.
- А-а-а! - недоверчиво протянул Кондратюк. - Тогда понятно. Ну а как с
рублишком-то?
Кондратюк ушел довольный. Рубль разменял. Мотороллер цел. Что еще надо?
- Володя, - сказала Аня, когда они ложились спать, - я ведь знаю, ты
еще много напишешь.
- Много, очень много, - ответил тот.
И все же после этого случая Чесноков как-то сник. Все-таки было очень
неприятно. Дело даже не в том, что скоро выйдет его сборник под чужой
фамилией, и уж, конечно, не в том, что кто-то другой получит за него
гонорар. Просто Серегин не мог написать такие стихи. Чесноков это
чувствовал. Одно дело писать стихи, чтобы глаза любимой женщины
превращались в _радостное удивление_, другое - чтобы застолбить и оставить
веху.
Совпадение? Конечно. Не украл же их Серегин. Но почему именно он?
Чеснокову было бы легче, если бы это был кто-нибудь другой. Пусть Пионов
или сам редактор газеты. Правда, редактор стихов не писал.
Чесноков принялся за домашние работы. Нужно было отремонтировать
квартиру. Он работал с остервенением, с грохотом обдирал полуобвалившуюся
штукатурку с потолка, вырывал с "мясом" гвозди рассохшегося пола,
выпивал за вечер три литра кваса и орал во все горло арии популярных
оперетт.
- Вовка, - говорила Аня, - учти, что ты на самом деле не такой. Ну что
ты напускаешь на себя?!
- Я такой, я сякой, - речитативом тянул Чесноков. - Я всякий.
- Неправда. У тебя сейчас в душе злость. На кого? Зачем?
Чесноков, не отвечая, с одного удара вгонял гвоздь в доску по самую
шляпку.
Однажды он, отчаянно фальшивя, запел: "Здоров ли, князь? Что
прадумался?"
Аня в слезах вбежала в комнату и закричала:
- Струсил! Расписался! Никакое это не совпадение. Ты думаешь, что он у
тебя украл стихи! Поэтому и бесишься!
- Нет. Я этого не думаю. А вообще, конечно, и противно на душе, и
обидно. Скоро перегорит и забудется. Хочешь новые стихи? Прямо печки!
Хочешь?
- Хочу, - сказала Аня и вытерла глаза грязными ладонями.
Всего восемь строк, грубо вырубленных твердого камня.
Аня поняла, что, Вовка отошел, выжил.
А через две недели он встретил эти стихи в "Литературной газете".
Подписал стихи какой-то невестный Чеснокову поэт.
Чесноков даже не удивился, не стал разыгрывать себя обиженного и
тяжело переживающего удары судьбы человека. Он просто перестал записывать
свои стихи, не старался их запомнить, а просто длинными зимними вечерами
импровировал перед единственной своей слушательницей - Анечкой. Он был
неважным чтецом. Со сцены его, быть может, никто и не стал бы слушать. А
зря... Нужно было только поверить ему, понять, что мир, рождающийся в его
стихах, реален, несмотря на всю свою фантастичность.
Анечка верила ему и понимала его.
Если бы Кондратюк присутствовал на этих вечерних чтениях, он наверняка
удивился бы и сказал:
- Вот прет тебя, Чесноков! Прямо стихами прет! Только записывай и
переводи в валюту. Мотороллер ку...
Но Кондратюк никогда не слышал стихов Чеснокова - ведь это не
окупалось, а значит, и не имело смысла. Да и в его присутствии стихи
Чеснокова рассыпались бы ворохом беззащитных слов, робких, неуклюжих,
смешных.
Анечка тайком записывала те строки, которые успевала запомнить, а
память у нее была отличная. Пачка пухла месяца в месяц. Чесноков знал,
что жена пытается "сохранить для потомков" его творения, но ему не
приходило в голову запретить ей это. Никогда он не просил у нее прочитать
их. Зачем читать черновики? Он мог встретить все свои стихи в газетах,
журналах, сборниках. Правда, всегда под чужими и разными фамилиями... Ну и
что же?
Несколько раз Чеснокову на работу звонил Пионов. И просил принести
что-нибудь новенькое. Но Чесноков отказывался под разными предлогами. В
первый раз он сказал, что бросил писать, но Пионов ему не поверил:
- Это теперь от тебя не зависит: писать или бросить. Они сами будут
рождаться в твоей голове. И ты тут уж ничего не поделаешь.
В следующий раз Чесноков ответил, что нет ничего значительного. Потом -
что у него нет времени. И это была правда, потому что группа, где работал
Владимир, как раз заканчивала тему. И в последний раз Чесноков сказал
только одну фразу:
- Повторяется все та же история, - и повесил трубку.
Пионов позвонил еще раз и попросил разрешения прийти к Чеснокову в
гости. У Чеснокова не было причин отказывать, и он назначил время, но
совершенно неожиданно уехал в командировку.
А Пионов все-таки пришел. Анечка была дома. Пионов представился, а
узнав, что Чесноков уехал, даже обрадовался.
С полчаса они говорили о поэзии, выяснили, что им нравятся одни и те же
поэты. Как бы невзначай Пионов спросил, продолжает ли Чесноков писать
стихи. Анечка молча показала ему пачку листов и рассказала, что она
записывает это тайком от Владимира.
- Все это было уже в газетах и журналах, - сказала Анечка. - Просто
ужас какой-то!
- Ну-ка, ну-ка, - сказал Пионов. - Вы разрешите мне это посмотреть?
Анечка разрешила. Пионов наскоро перелистал страницы, заполненные
строчками с четким почерком.
- Я это уже читал, - сказал он наконец.
- Ну вот видите, - грустно сказала Анечка. - Вся трагедия в том, что он
не может не писать, даже если захочет этого. Будет молчать днем, ночью во
сне выговорится.
- Да, да, да! А вы могли бы дать мне эти стихи на несколько дней?
- Пожалуйста, возьмите. Только я бы не хотела, чтобы узнал Володя.
- И напрасно. Надо показать ему это. Я сам покажу, а вы уж не
отказывайтесь, что записывали. Может быть, ему так будет лучше.
Аня напоила Пионова чаем с медом, а он поставил ей на газовую плиту бак
со стиркой. Ей этого уже нельзя было делать самой. Аня ждала ребенка.
Перед уходом Пионов заволновался - как же она снимет бак, и не успокоился
до тех пор, пока не договорился с соседом, что тот поможет. Это оказался
Кондратюк. Он был так рад познакомиться с представителем прессы! Как же,
он знает, знает, что и Чесноков причастен к литературе. Нет, нет, не
читал, но еще надеется когда-нибудь прочитать. Вот если бы было лето, он
отвез бы товарища представителя прессы домой на мотороллере.
Добрая и отзывчивая душа был это Кондратюк.
6
Когда Чесноков вернулся командировки, Анечка все ему рассказала.
- Ерунда это, - сказал Чесноков. - Записывать тут нечего. Слушай уж ты
мои стихи одна. Гордись хотя бы тем, что раньше всех можешь познакомиться
с ними.
Но Пионова, видимо, здорово заинтересовала вся эта история. Вскоре он
снова пришел к Чесноковым и притащил с собой старящегося редактора
молодежной газеты Тимофея Федоровича. Услышав шум, прибежал и Вениамин
Кондратюк. Пионову не хотелось высказывать свои соображения, причем
совершенно фантастические, при посторонних, но Кондратюк отрекомендовался
редактору лучшим другом семьи Чесноковых, к тому же соседом. И Пионову
пришлось терпеть.
Разговор долгое время вертелся вокруг да около. Редактор уже был
вынужден согласиться, что "Паннония" для дорог Сибири барахло по сравнению
с "Уралом". Чесноков вообще ничему не радовался.
Наконец Тимофей Федорович отодвинул чашку и сказал:
- Все! Спасибо! Больше не могу!
Пионов тоже облегченно вздохнул, потянулся за своим объемистым
портфелем, раскрыл его и вытащил толстую пачку листов, газетных вырезок и
небольших книжечек. Кондратюк поспешно сгреб посуду на край стола, а
Анечка унесла ее на кухню. Все расселись вокруг стола, серьезные и
сосредоточенные, как на важном совещании.
- Владимир, - начал Пионов. - Может быть, то, что ты сейчас услышишь,
для тебя будет немного неприятно.
Чесноков махнул рукой: "Валяйте".
- Тот случай с Сергеем Серегиным все никак не выходил у меня головы,
- продолжил Пионов. - Я тщательно просмотрел то, что он писал раньше и
после того. Я тогда говорил, что последний сборник Серегина отличается от
всего, что он написал, как небо от земли. Это же действительно явление в
поэзии. Никто так не писал раньше. Вспомните Маяковского. Ведь ни до, ни
после него никто так не пишет.
- Писали, Григорий, как же! Только не получалось, - вставил редактор.
- Вот именно. Ничего толкового не получалось. А у Маяковского
получилось.
- Ну и что? - страшным шепотом спросил Кондратюк.
- А то, что бездари и кустари все похожи друг на друга, а талант не
похож ни на кого.
- Талант, - холодея перед какой-то страшной тайной, прошептал
Кондратюк.
- Сборник под названием "Удивление", который выпустил Серегин, - это
Грин в поэзии. Не успел он выйти в свет, как о нем заговорили. Вы бы
отличили рассказы Александра Грина от рассказов других писателей? -
спросил Пионов, обращаясь к Кондратюку.
Кондратюк смутился. Некогда ему было читать Грина. То мотороллер, то
грибной сезон, то ягодный. Зимой и то передохнуть некогда.
- Ну да ладно, - вздохнул Пионов. - Не в этом дело. Вот три
стихотворения "Юности", одиннадцатый номер за прошлый год. - Пионов
нашел журнал в куче бумаг и прихлопнул его ладонью. - Читали?
Чесноков потянулся за папиросами.
- Понимаю, - сказал Пионов. - Неприятно. Я видел эти стихи в
черновиках, которые записывает ваша жена Аня. Стиль, образ мышления,
способность видеть мир не так, чуть-чуть не так, как все... Удивление, это
все то же удивление! Мир потихонечку разучивается удивляться. Чем можно
удивить человека? Полетом на Марс? Африкой? Узенькой полоской зари на
восходе солнца? Или, быть может, музыкой, детской улыбкой? Чем?
- Вот это правильно! - восторженно пронес Кондратюк.
- Нет, неправильно. Все это еще удивляет, но как-то вяло, однобоко.
Удивляет _обычно_. Представляете себе - обычное удивление? Обычное
удивление! Разве удивление может быть обычным? На то оно и удивление,
чтобы быть необычным.
Чесноков сидел с таким видом, словно все это его не касалось.
- А в этих стихах все иначе, чем у других.
- Он и на самом деле такой, - сказала Анечка и смутилась. - Какой в
жни, такой и в стихах.
"Господи, - подумал редактор, - что за счастливая женщина".
- А стихи подписываются чужими фамилиями. Я их все собрал. Вот
посмотрите. Это твои стихи, Владимир?
- Я знаю, - тихо сказал Чесноков. - Я их все читал.
- Я сначала собрал их все вместе и лишь потом пришел к вам в надежде,
что увижу здесь хотя бы черновики. И я не ошибся. Они все здесь.
- Не все, - сказал Чесноков. - Последние я не читал даже Анечке.
- Вот эти?
- Да.
- И вот стихийно возникло общество поэтов, которые написали "ваши"
стихи. Они как-то нашли, отыскали друг друга. Их человек десять. А
Серегина они брали своим председателем.
- Я все это знаю, - спокойно и с расстановкой сказал Чесноков. - Ничем
вам полезным быть не могу.
- У меня предположение, - сказал Пионов. - Совершенно фантастическое.
Может быть, это действительно не вы пишете, - Пионов машинально перешел на
"вы". - Может быть, пишут действительно другие? А ваш мозг так точно
настроен на определенное настроение, что мгновенно воспринимает их. И
никак нельзя доказать, что они возникают у вас первого.
Анечка закусила губу.
- Телепатия! - покрываясь холодным потом, выдавил себя Кондратюк.
- Да, да. Нет! При чем тут телепатия! Не в этом дело.
- Ну что ж! - сказал Чесноков. - Спасибо вам за хлопоты. Все-таки
участие.
- В том-то и дело, - пожалуй, впервые за все это время открыл рот
редактор молодежной газеты, - что все это ерунда.
- Нет никакой телепатии, - облегченно вздохнул Кондратюк. - Я слышал.
- Почему для всех этих поэтов, - редактор дотронулся кончиками пальцев
до кипы бумаг, - именно эти стихи являются исключением их творчества?
- Да, да, - поддержал его Пионов. - Напишет одно, два стихотворения
или, как Серегин, целый сборник, а ни до, ни после этого ничего похожего
больше нет. Зато появляется у другого. И снова как явное исключение. А у
тебя ведь это система. Ничего нельзя спутать. Так, может быть, это они
каким-то чудом, непосредственно мозга в мозг воспринимают твои стихи? И
эти стихи действительно твои?! Понимаешь, это твои стихи! - Пионов,
довольный, откинулся на спинку стула и оглядел всех торжествующим
взглядом.
- Но этого никак нельзя доказать, - сказал Тимофей Федорович. - К
сожалению.
- А зачем доказывать? - спросил Чесноков.
- Нет, можно, - возразил Пионов. - Трудно, но можно. Теоретически
можно, если знать, у кого они возникнут в голове. Какая-то разница во
времени должна быть. Предположим, у него, у этого человека, вечером
чернила кончились или бумага. Нечем записывать. А утром дела наваливаются,
не передохнешь. Вот тебе и разница во времени. Ты-то успел записать.
Причем разница всегда должна быть в твою пользу.
- Что же мне, всегда пузырек с чернилами открытым держать по этому
поводу? - усмехнулся Чесноков.
- Это действительно смешно, - сказала Аня.
- Надо общественность на ноги поставить, - посоветовал Кондратюк. -
Общественность, она все может.
- Тут хоть на голову ставь всю общественность, - вздохнул Тимофей
Федорович.
- В таком случае надо писать в "Технику - молодежи", - снова подсказал
Кондратюк. - Там и не такое еще пишут.
- Нет, нет, - сказал редактор. - Тут даже сдвиг во времени не поможет.
Что такое день, два? А если попадется такой человек, как Серегин? Кроме
всего прочего у него амбиция, голос хорошо поставлен, а эрудит какой по
охране прав автора! Попробовать, конечно, можно. Мы, собственно, решили
напечатать несколько ваших стихотворений, а там будь что будет. Все ближе
к чему-то определенному.
- Да, да, Владимир, подборка стихов за тобой.
- Уговорили, все-таки, - обрадовался Кондратюк. Эта история разжалобила
его. У него даже появилось желание помочь соседу. Чего он бьется
впустую?.. Но как?
- "Уговорили" тут ни при чем, - отрезал редактор. - Просто это наше
решение.
- Я не отказываюсь, - устало сказал Чесноков. Он был явно расстроен.
Жена незаметно взяла его руку и погладила - осторожно, чуть-чуть.
- Мы искренне верим, что это ваши стихи. И должны они печататься под
вашей фамилией, - твердо сказал Тимофей Федорович.
- Теперь я не уверен в этом.
Гости разошлись поздно. Кондратюк недоумевал. Счастье само лезет в руки
человеку, а он отказывается. В то, что Чесноков пишет здорово, Кондратюк
поверил. Не зря к нему приходят такие люди! При расставании Пионов
поклялся, что напишет статью. Он еще не знает куда, но напишет. А Тимофей
Федорович по обыкновению ничего не сказал, лишь подумал про Чесноковых:
"Ведь трудно людям. Но почему в их квартире ощущение счастья?"
7
Чесноков ничего не дал в газету. А Пионов написал все-таки толковую
статью, в которой подробно ложил все факты, касающиеся загадочного
явления и судьбы никому не вестного писателя. Статья была отправлена в
"Литературную Россию". Через несколько месяцев пришел ответ, в котором
сообщалось, что газета очень редко печатает научную фантастику и в
настоящее время не находит возможным опубликовать рассказ. Пионов страшно
расстроился, написал в газету резкое письмо, но ответа не получил. И все
же он надеялся когда-нибудь доказать свою правоту и восстановить в правах
Чеснокова.
Раза два-три в год он заходил к Чесноковым в гости, но все реже и реже
просил Владимира дать что-нибудь в газету. А потом его перевели на работу
в Москву, в одну центральных газет.
У Чесноковых родился сын, потом сын и дочка. Хлопот с малышами было
очень много. К этому времени у Чеснокова набралось бы десятка два
сборников стихов, если бы их удалось собрать вместе.
Свой первый рассказ Чесноков написал, когда старшему, тогда еще
единственному сыну, исполнилось три месяца. И с этого времени писал стихи
все реже и реже. И все больше его тянуло к прозе. Сначала небольшие
грустные, но с тонким юмором рассказы. Потом большие, серьезные. А однажды
он рискнул написать повесть. И снова он встречал их в журналах и сборниках
под чужими фамилиями. Стихийно возникшее общество поэтов "Удивление"
постепенно распалось, потому что все реже и реже стали появляться в печати
стихи соответствующего стиля и содержания.
Так кто же все-таки писал эти стихи и рассказы? Пионов так ничего и не
смог доказать. Он был уверен, что все это принадлежит Чеснокову, но
требовались точные доказательства. А сам Чесноков? Конечно, ему было
грустно сознавать, что кто-то мгновенно воспринимает его творения и выдает
за свои, нисколько в этом не сомневаясь. Но еще хуже было бы, окажись, что
сам Чесноков просто-напросто способен мгновенно воспринимать стихи и
рассказы разных авторов, созвучные его настроению. Он много раз думал об
этом, особенно после памятного разговора с Пионовым и Тимофеем
Федоровичем. Пришел ли он к какому-нибудь выводу? Пришел. Он был твердо
уверен, что пишет именно он. Но это еще не давало ему оснований посылать
рукописи в дательства и редакции.
Время шло своим чередом. Чесноков уже-руководил небольшой лабораторией,
а Кондратюк стал начальником крупного отдела. Оба они не привыкли
относиться к работе спустя рукава, а это означало, что нередко им
приходилось технические проблемы своих разработок решать в нерабочее
время.
Кондратюк проникся к Чеснокову каким-то странным уважением. Лезет
человек на отвесную стену, выбивается сил, падает, снова лезет. А
зачем? Ведь на вершине горы все равно нет ничего. Нет ни золотых россыпей,
ни красивого цветочка, даже панораму гор и долин оттуда не увидишь, потому
что сама вершина вечно скрыта в тумане. И все-таки человек продолжает
восхождение. И это непонятное упорство невольно вызывает уважение и страх.
А если бы это был он, Кондратюк? Хорошо, что это не он!
Вениамин Кондратюк даже взял нечто вроде шефства над Чесноковыми. В
летние воскресные дни предлагал свой автомобиль, чтобы выехать на лоно
природы, приглашал на дачу.
Иногда Чесноковы принимали приглашения. Кондратюк был искренне рад.
Людям приятно - значит, и автомобиль, и дача оправдывают себя. Не зря
деньги вбиты в это дело.
Но чаще Чесноковы отказывались. Впятером шли они по проселкам и
тропинкам пригородных лесов Усть-Манска. Старший сын мог уже тащить
рюкзак, а младшие в основном ехали на не очень широких папиных плечах,
пока впереди не показывался пустынный берег ручья или речушки. Они уходили
недалеко от города, но видели очень многое. Странный талант Чеснокова
помогал им видеть все не так, как обычно. И от этого становилось странно
на душе, и хотелось летать и плакать оттого, что летать не можешь.
Может быть, Чесноков и бросил бы писать, если бы хоть раз Анечка,
слушая его, прикрыла скучный зевок ленивой ладонью. Но этого не случилось.
Ей было интересно. И так же, как десять лет назад, с замирающим сердцем
слушала она о том, какой странный, удивительный, радостный и грустный,
счастливый и горький мир окружает их. Он всегда был разным. А разве можно
скучать, когда тебя все время окружает разное и новое? Зевают от скуки,
когда все уже давным-давно вестно и ничего нового в будущем те
предвидится.
Он писал, потому что и ему, и жене Анечке, теперь уже Анне, это было
интересно.
Однажды Чесноков неопровержимо доказал, что пишет именно он. Еще раньше
Пионов обращал внимание на то, что необычные стихи выпадают творчества
некоторых поэтов, а для Чеснокова они являются системой. Нужно было только
доказать, у кого они появляются раньше.
Чесноков начал новую повесть жни инженеров. Она была задумана в
виде трех рассказов, от лица трех главных действующих лиц. Повесть
писалась легко. Чесноков вообще писал легко. Была уже закончена первая и
начата вторая часть. Как обычно, просматривая в библиотеке новые
поступления, Владимир встретил первую часть повести в одном журнале. Это
было настолько привычным, что не удивило ни его, ни Анну.
В тот год была ранняя весна. Днем снег таял, а утром подмораживало.
Чесноков шел на работу, поскользнулся, упал и сломал руку. Бывает же такое
невезение! Его положили в больницу, но кость руки долго не срасталась.
Вдобавок ко всему обнаружилось повреждение позвоночника. Короче говоря,
Чесноков проболтался в больнице месяца три. Писать он не мог, но зато
читать сколько угодно. Как-то на глаза ему попался журнал с первой частью
повести, и он обратил внимание на сообщение редакции о том, что в
следующем номере будет напечатана вторая часть. Чесноков разыскал
следующий номер. Продолжения в нем не оказалось. И в третьем номере он не
нашел ничего. Зато в журнале появилось редакционное сообщение: по
независящим от редакции причинам публикация повести откладывается на
неопределенное время.
И тогда Чесноков послал автору телеграмму, в которой советовал или
расторгнуть договор с дательством, или менить сроки публикации, потому
что он, Чесноков, в настоящее время не может заняться этой повестью.
Автор телеграмму получил, хотел ответить Чеснокову чем-нибудь
ядовито-ехидным, но передумал. Мало ли у любого писателя недоброжелателей!
Со всеми не будешь вести переписку. А повесть у него действительно
застопорилась. Ни слова. В голову лезла всякая ерунда, но только не то,
что нужно. Он уже несколько раз ходил на завод, чтобы посмотреть, как
работают инженеры. Сам он никогда инженером не был. И все равно ничего не
получалось. И редакция уже надоела своими звонками. Ну где он возьмет
продолжение, если вдохновение пропало!
А Чесноков неожиданно для самого себя написал автору письмо, в котором
просил его сообщить сроки, когда он начал и закончил вторую и третью
части. К этому времени Чесноков уже вышел больницы и за две недели
закончил вторую часть.
И на автора повести вдруг нашло вдохновение, да причем такое, что он
закончил вторую часть точно за две недели. На радостях он написал
Чеснокову пространное письмо о том, когда и как он написал вторую часть
повести. Благожелательным читателям надо иногда отвечать.
Теперь Чесноков твердо знал, что пишет все-таки он сам. У него даже
возникло желание подшутить над автором повести и совсем не писать третью
часть. Но, немного поразмыслив, он решил, что незачем деваться над
человеком - ведь он, в общем, ни в чем не виноват.
Судя по критическим статьям, рецензиям и заметкам, Чесноков был
талантливым писателем. От Кондратюка, как от старого друга семьи, у
Чесноковых не было тайн. И Кондратюк был чрезвычайно обрадован, когда
узнал, что сосед доказал свое первенство. Значит, если рассказы начнут
печатать под настоящей фамилией, Чесноков лез в гору не зря, а потому что
там материальное благополучие, добытое честным трудом, которое Кондратюк
ценил превыше всего.
У Чеснокова не было никаких связей в литературных кругах, да и времени,
чтобы обивать пороги, у него не было. Иногда он встречал Тимофея
Федоровича. Тот все еще продолжал работать редактором молодежной газеты и
по-прежнему убедительно доказывал, что его надо перевести на другую
работу. Но эти встречи были случайными и короткими.
И Чесноков продолжал писать, пожалуй, даже с большим желанием, чем
раньше. Не ставят его фамилию на обложке романа? Черт с ними! И не
поставят никогда? Уже привык к этому. Главное, что его повести и романы
нравились. Люди в них находили то, что тщетно искали в проведениях
других авторов. И еще - его романы были все так же чуточку чудными,
необычными, в них все еще сквозило удивление. Чесноков не переставал
удивляться миру и людям.
8
Поведение Чеснокова начало раздражать Кондратюка. Не воруй, не
обманывай, живи честно! Все это правильно. Кондратюк никогда в жни не
совершил ни одного нехорошего поступка. Не крал, не обманывал; Своими
руками, своим собственным горбом он заработал и автомобиль, и дачу, и
кооперативную квартиру одному сыновей. Гнул шею, если этого требовали
обстоятельства, и в выходные дни, и в отпуск. Но ведь это приносило
пользу, окупалось, было необходимым. Если бы кто-нибудь попытался отнять у
него выходной костюм или сломать городь на даче, разве бы он не впился
своими руками в горло обидчика, разве не бил бы его смертным боем?! Мое!
Не трожь! Заработай сам!
А Чесноков отдавал все добровольно. И Черное море, и яхты, и поездки за
границу, и деньги, и славу. Кому? А кто подвернется. Чеснокову все равно.
А ведь все, все принадлежало Чеснокову. По закону, по праву.
Кондратюк чувствовал, как рушится его спокойный, понятный, обычный мир.
Оба его сына пропадали целыми вечерами у Чесноковых. И для них не было
большего авторитета, чем дядя Володя. Непорядок! И его жена, тихая,
незаметная женщина, никогда не решавшаяся высказать свое мнение вслух,
вдруг зачастила к соседям, перестала смотреть в пол, подняла голову, хоть
и теперь никогда не противоречила мужу. Да и сам Кондратюк был частым
гостем у Чесноковых. Там всегда было шумно. Людям почему-то нравилось
бывать в этой небольшой стандартной квартирке, сплошь заставленной
книгами.
А разговоры... Что это были за разговоры! Каждое слово в отдельности
было понятно Кондратюку. Но смысл фраз?! Что это? Зачем? Почему жена его
ворочается по ночам и не спит, лежит с открытыми мокрыми глазами и
улыбается? Почему старший сын ушел дому? Почему тошно смотреть на
сверкающий лаком автомобиль? Почему вокруг пустота?
А все потому, что Чесноков пишет. Зачем пишет?
- Зачем ты пишешь?
- Интересно.
- Какая польза от этого?
Чесноков взял с полки книгу в нарядном переплете.
- Хочу, чтобы такое читали поменьше.
- Я читал. Книга интересная.
- Ложь тоже бывает интересная.
А время шло. Дети выросли и разъехались. Анна, теперь уже Анна
Ивановна, располнела, но смеялась все так же заразительно весело и все так
же любила своего Володьку, теперь уже Владимира Петровича, худого,
сутулого, поседевшего.
И все так же весело было в их квартирке. Даже когда Чесноков оставался
один, а Кондратюк приходил к нему, чтобы покурить и помолчать, даже тогда
в квартире было что-то удивительное. Кондратюк как бы видел и Анну
Ивановну, и свою жену, детей Чеснокова и своих, знакомых и незнакомых
людей. Все они хорошо понимали друг друга, спорили и часто не приходили к
единому мнению, но все равно стремились сюда. Как они могли здесь
очутиться? Ведь все они были далеко. Они хорошо знали друг друга, и только
его, Кондратюка, никто не замечал. И, докурив папироску, он молча уходил,
чтобы выпить стакан водки и лечь спать. Кругом было тихо и пусто как в
гробу.
9
Чеснокову уже было за сорок пять, когда он встретил в последний раз
Тимофея Федоровича. Тот так и вышел на пенсию редактором молодежной
газеты. Много мыслей и фактов накопилось в его памяти за шестьдесят пять
лет. И Тимофей Федорович писал книгу - итог своей долгой жни.
Сначала они поговорили о погоде. Потом Тимофей Федорович посетовал на
постоянные боли в пояснице, а Чесноков пожаловался на боли в сердце.
Вспомнили Пионова. Он к этому времени был уже главным редактором толстого
журнала.
- Все по-прежнему? - спросив Тимофей Федорович.
- Да, - ответил Чесноков. - Но работать становится все труднее и
труднее. Напишу еще один роман, если успею, и все.
- Я тоже заканчиваю шедевр. А что за роман у вас? - полюбопытствовал
Тимофей Федорович.
- Хочу назвать его "Зачем жил человек?" - ответил Чесноков.
Тимофей Федорович вдруг оступился на ровном месте и тяжело задышал.
- А у вас? - спросил Чесноков.
- Да так, ерунда, в общем-то. Пустяки.
- Ну, Тимофей Федорович, у вас не могут получиться пустяки. Я вас
хорошо знаю.
- Да, да. Конечно. - И Тимофей Федорович перевел разговор на другую
тему.
Они еще с часок побродили по Университетской роще, поговорили и
разошлись.
"Вот и моя очередь пришла, - подумал Тимофей Федорович. - Осталось
только уничтожить рукопись". Он тоже писал роман под названием "Зачем жил
человек?"
Удивительный талант Чеснокова коснулся и его.
Больше они не встречались.
10
Чесноков умер в конце осени, когда шли затяжные, нудные дожди и на
улицах была непролазная слякоть. Он умер сразу, никого не обременив ни
своими болезнями, ни своими страданиями.
Чесноков умер.
Кондратюк даже не предполагал, что у Чеснокова столько друзей.
Прилетели его дети и дети самого Кондратюка, не появлявшиеся дома годами.
Прилетел Пионов, вызванный Тимофеем Федоровичем. Люди шли длинной
печальной вереницей в квартиру. Несколько часов длилось это прощание.
- Господи, - повторяла Анечка сквозь слезы. - Он совсем не страшный. Он
все такой же. Он все такой же.
На лице Чеснокова застыло вечное удивление. Он словно хотел сказать:
- Смерть... Так вот ты, оказывается, какая... странная.
Кондратюк стоял у головья гроба. Его покачивало от усталости и
выпитой водки. Глаза слезились, руки мелко вздрагивали. Но ему не было
жаль Чеснокова. Сейчас он ненавидел его лютой ненавистью. Это он,
Чесноков, сделал бессмысленной всю его жнь, свел на нет его
нечеловеческие усилия. Он, проживший такую бессмысленную жнь, перетянул
на свою сторону столько людей. Плачут! И дети - его, Кондратюка, дети -
плачут! И тихая незаметная женщина плачет! А когда он, Кондратюк, умрет,
будут они плакать? Чуть-чуть, потому что так положено?
- Зачем жил человек?! - закричал Кондратюк. - Какая от него была
польза? Какая?!
Сыновья молча взяли его под руки и увели в свою квартиру.
- Зачем жил человек?! - продолжал кричать Кондратюк. - Лжете вы все!
Зря! Зря жил!
- Ты!.. - закричала на него жена, тихая, незаметная женщина. Она всегда
была тихая, и мать у нее была тихая, и бабка. - Как ты смеешь! Тебе этого
никогда не понять!
Неужели это его жена? Откуда она и слова-то такие знает?
- Ненавижу! Ненавижу! - кричала тихая женщина.
И дети не вступились за отца.
Все перевернулось и рассыпалось в голове Кондратюка. Может быть,
впервые в жни он подумал: а зачем живет он сам? Как он живет? Не крал,
не обманывал! Брал только то, что положено по закону. Неужели этого мало?!
Что нужно еще? Что?!
Когда все возвращались с кладбища, Кондратюк бросился с моста в ледяную
воду Маны. Его выловили и откачали. Кондратюк остался жить.
Тимофей Федорович уговорил Пионова задержаться в Усть-Манске на
недельку. Они вместе разобрали архив Чеснокова. Страшно волнуясь, Тимофей
Федорович начал читать последний роман Чеснокова, роман, который он писал
и сам. Он предполагал встретить абсолютное сходство. Но это был совершенно
другой роман. Тимофей Федорович напрасно волновался.
Пионов взял с собой рукопись романа с твердым намерением опубликовать
его под фамилией Чеснокова. Он было хотел взять и рукопись Тимофея
Федоровича. Ну что особенного, если у двух разных романов окажется
одинаковое название?
- Нет, Гриша, - сказал Тимофей Федорович. - На вопрос "Зачем жил
человек?" можно дать только один ответ. Так пусть уж на него ответит сам
Чесноков.
Виктор Колупаев.
Самый большой дом
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Весна света".
& spellcheck by HarryFan, 21 August 2000
-----------------------------------------------------------------------
Девочка проснулась, но лежала не шевелясь и не открывая глаз. Ручонки
вцепились в простыню. Ее разбудила тишина, которая была только во сне.
Потом девочка осторожно открыла глаза и увидела над собой лицо мамы.
Утро еще не наступило, только чуть посветлел восток. Едва заметный
ветерок слегка шевелил мамины волосы.
- Что с тобой, доченька?
Девочка потянулась к маме и обняла ее за шею.
- Хорошо дома...
- Хорошо. Ты спи. Еще рано.
- Я не хочу спать. Там тишина, а потом пусто, и я просыпаюсь.
- Хочешь, я посижу с тобой?
- Посиди и спой мне песенку. Помнишь, которую ты мне пела, когда папа
ремонтировал отражатели и у него заело трос, и он никак не мог попасть к
нам? Про самый большой дом.
- Я спою тебе другую. Про лес и солнце.
- А ту ты уже не помнишь?
Мама чуть покачала головой и погладила девочку по черным, рассыпавшимся
по подушке волосам. Она не забыла эту песенку. Она не знала ее. Она не
знала почти ничего, что касалось ее дочери. Да и кто это знал? Мама
чувствовала себя виноватой перед девочкой.
- Закрой глаза, хорошая моя. Я буду тихо-тихо петь. А ты ни о чем не
думай. Просто слушай.
И мама запела. У нее был нкий и ласковый голос. И, наверное, она
любила эту песню. Девочка заложила руки за голову и, не мигая, смотрела
маме в глаза. Так они смотрели друг на друга. И одна них пела, а другая
слушала и молчала. А потом мама вдруг поняла, что девочка не видит ее, что
она смотрит сквозь нее, что в мыслях своих она не на этой увитой цветами
веранде, а где-то далеко-далеко...
...Едва заметное привычное тиканье. Оно настолько привычно, что без
него стало бы страшно. Без него абсолютная тишина. Это ласково тикает
индикатор нормальной работы всех жнеобеспечивающих систем корабля.
Девочка сидит в глубоком кресле-отца и играет самодельной куклой. Куклу
сделала ей мама обрезков своих старых платьев, которые не пошли на
одежду самой девочке.
Отец хмуро вглядывается в индикаторы приборов, снова и снова вводит в
математическую машину колонки цифр, меняет программу и, дождавшись
ответа, составляет новую. Обзорный экран открыт только на одну треть, и в
него видны тусклые точки звезд. Туда, к одной них, мчится корабль.
- Там наш дом, - внезапно говорит девочка и показывает в самый центр
экрана.
- Да, маленькая. Там наш дом.
Девочка привыкла показывать в центр экрана. Так ее научили отец и мать.
Так было раньше. Но сейчас ее палец указывал на какую-то другую звезду,
которая теперь была в центре экрана. Отец ничего не говорил ей о том, что
корабль потерял управление. Ей это не нужно было знать. Да она ничего бы и
не поняла.
- Эльфа, тебе не скучно сидеть здесь?
- Нет, па... Я учусь быть капитаном большого-пребольшого корабля.
"Нет, доченька, я постараюсь, чтобы ты никогда не улетала с Земли", -
думает отец.
А мама спит. Четыре часа сна. Потом четыре часа они все будут вместе.
Потом заснет на четыре часа папа. И Эльфа вместе с ним. И тогда мама будет
решать головоломку: как повернуть корабль к Земле.
Дверь открылась, и на пороге появилась мама. Ох, как красиво она была
одета! Она все время меняла платья, комбинировала что-то, перешивала. А
волосы у мамы рассыпались по плечам, и узенький золотой ободок пересекает
лоб. Мама сейчас похожа на добрую волшебницу сказки. Девочка так и
говорит:
- Ты сейчас волшебница?
- Она у нас волшебница, - радостно подхватывает папа. - Правда ведь?
- Правда, правда!
- А если правда, - говорит мама, - то закройте глаза.
Капитан и его дочь закрывают глаза, и у них в руках вдруг оказывается
по яблоку.
Эльфа даже чуть повгивает от восторга. А папа незаметно шепчет. Он,
кажется, даже немного сердит.
- Ты опять не спала?
- Нет, нет. Я спала. А потом была в оранжерее. - Она смотрит на него
умоляюще. - Ничего?
- Нет.
Мама, наверное, любит петь. Уже почти совсем рассвело, а она все гладит
девочку по головке длинными ласковым пальцами и поет. Поет про смешных
зверюшек и ручеек, голубой-голубой, чистый-чистый. Девочка вдруг чуть
приподнимается на локте.
- Мама, ты говорила, что у нашего дома будет голубой потолок... и
черный.
Мама чуть было не сказала: "Разве я так говорила?" - но вовремя
спохватилась.
- Хорошо, доченька. У нас будет голубой потолок. А ночью, когда темно,
он будет черным.
- Со светлячками?
- Со светлячками? Ну, конечно, со светлячками.
- И по голубому будут плыть белые кудри?
- Да, - согласилась мама и подумала, что это можно будет сделать.
- А иногда потолок будет разрываться пополам?
- Все будет, как ты захочешь.
- А у нас правда самый большой дом?
- Ну не совсем. Есть и больше. А тебе хочется жить в самом большом
доме?
- Ты говорила, что я буду жить в самом большом доме.
- Людям лучше жить в маленьких домах. Таких, как наш. Чтобы кругом был
лес, трава и речка, и обрыв над речкой. А в лесу...
- Да, так лучше. Только ты говорила...
- Спи. Еще можно поспать. Еще только светает и очень рано. А утром мы
пойдем с тобой на ферму. Ты ведь видела, как доят коров?
- Да, я пойду. - Девочка села в кровати. Ночная рубашка спустилась с ее
худенького плеча, но она не заметила, не поправила ее. - Я пойду. Я хочу
идти. Ты отпустишь меня, мама?
- Я отпущу тебя, только сначала мы выпьем молока... Значит, тебе не
понравилось у меня?
- Мне очень понравилось у тебя. Но я хочу идти. Я хочу посмотреть на
другие дома. Ты ведь не обиделась, мама?
- Нет, нет. Но мне очень не хочется отпускать тебя.
Девочка оделась. Они вдвоем выпили молока, и Эльфа, осторожно ступая по
чуть влажному от росы песку, дошла до садовой калитки и помахала маме
рукой:
- Я пошла!
Девочка ушла, и тогда женщина повернула небольшой диск на браслете.
Диск вспыхнул и матово засветился.
- Главного воспитателя, - сказала женщина.
На экране тотчас же возникло лицо мужчины.
- Что-нибудь случилось? - спросил он.
- Она... она ушла, - сказала женщина.
А девочка шла по проселочной дороге, иногда поднимая голову вверх и
смотря на звезды, угасавшие в летнем утре...
...Капитан последнее время появлялся в рубке корабля редко. Эльфа
вообще стала видеть его редко. И, когда он все же появлялся, весь
замасленный и испачканный металлической пылью, она тотчас же взбиралась
ему на колени, не давая даже умыться. Он играл с ней, потом осторожно
снимал с колен, наскоро мыл руки и исчезал. Теперь Эльфа почти все время
проводила с мамой.
Потом начались странные события. Сначала отец вынес ее диван в
маленькую библиотеку, а мама сказала, что она будет спать здесь. Эльфа
только на миг представила себе, как ее окружает темнота, и залилась
слезами. Отец впервые строго посмотрел на нее, она по-детски удивилась
этому и успокоилась. Ей казалось, что первую ночь она не спала. Но
приборы, датчики которых папа предварительно вмонтировал в диван,
показали, что она плакала лишь пятнадцать минут и сразу же уснула.
А однажды отец и мама посадили ее в кресле за небольшим круглым столом
в зале отдыха и сказали, что она уже почти взрослая. (Ей и вправду было
уже шесть лет). И, чтобы проверить, насколько же она взрослая, они решили
запереть ее в библиотеке на неделю. Неделю она не должна видеть их. Мама
пыталась было что-то сказать про три или четыре дня, но папа был тверд:
неделю.
- Это очень нужно? - спросила Эльфа.
- Очень, - сказал папа.
- Я хочу, чтобы ты увидела наш дом, - сказала мама.
- Куклы вы у меня не отберете?
- Нет, - сказал папа. - Ты можешь взять с собой все, что захочешь. Мы
просто решили проверить твою храбрость.
На следующий день ее заперли в библиотеке. Сначала ей нисколько не было
страшно. Было даже интересно. Потом стало немного скучно. А к вечеру она
расплакалась, но к ней никто не пришел. Отец в это время что-то сверлил в
небольшой мастерской, расположенной в подсобных помещениях корабля. А мама
сидела за вычислительной машиной. Рядом с пультом был установлен небольшой
телевор, на экране которого плакала девочка. И чем больше она плакала,
тем больше морщинок появлялось на мамином лице, но она продолжала
заниматься вычислениями. Иногда ее вызывал по телефону капитан и
спрашивал:
- Ну как вы там? Держитесь?
- Держимся, - бодро отвечала она.
- Ради нее держитесь оба.
Через неделю Эльфа вышла . Отец носил ее на руках, а мама
все время говорила:
- Теперь все будет хорошо. Я верю, что все будет хорошо.
После недельного затворничества Эльфа будто и вправду повзрослела. Мама
учила ее мыть посуду, готовить пока еще нехитрые обеды, стирать под краном
платьица. Она учила ее читать и писать.
А однажды Эльфа с отцом вышла корабля. В скафандрах, конечно. Они
долго носились в пустоте, то удаляясь от корабля, то вновь приближаясь к
нему.
- Ты не боишься остаться здесь одна? - спросил ее отец.
- Нет, - храбро ответила девочка.
В десять часов утра Эльфа подошла к стоянке глайдеров. Она протопала
несколько километров и немного устала, хотя ей и нравилось идти по полям и
лесочкам, разговаривать со встречными людьми и спрашивать, не знают ли
они, где находится самый большой дом - ее дом. Если ей отвечали, что
знают, где такой дом, она начинала расспрашивать о нем. Нет, это все были
другие дома, не такие, о каком рассказывала мама. Но она не отчаивалась,
потому что кругом было весело, желтое-прежелтое, ослепительное солнце
сияло в голубом небе, а кругом были цветы, незнакомые, красивые, названия
которых она еще не знала.
И всегда, стоило ей захотеть, рядом оказывались мама или папа.
На стоянке глайдеров было только две машины. В одну грузили какие-то
большие ящики, вторая была уже готова взлететь. Эльфа смело подошла ко
второй и знаками попросила пилота открыть дверцу.
- Эльфа! - удивился тот. - Ты откуда здесь взялась?
- Пап, я хочу с тобой полетать.
- Полетать? Это хорошо. Это можно. Но ведь я оказался здесь случайно и
больше не вернусь сюда. Придется тебя потом с кем-нибудь переправлять.
- Я останусь с тобой, папа.
- Со мной? Ты это твердо решила?
- Нет еще, но у тебя красивая машина.
Он осторожно поднял Эльфу в машину, захлопнул дверцу. Глайдер взмыл
вверх.
Пилот показал рукой вправо и вн и, когда девочка прильнула к стеклу,
рассматривая с детским восторгом то, на что ей указали, осторожно повернул
диск на браслете левой руки. Диск заблестел, заискрился.
- Главного воспитателя, - сказал пилот.
На матовом маленьком экране появилось лицо человека.
- Она у меня в кабине, - сказал пилот. - Глайдер типа "Божья коровка"
N_19-19. Лечу в таежный поселок на Алдане.
Человек на экране улыбнулся:
- Ну что ж. Придется тебе везти ее туда. Мы предупредим людей поселка.
Как она тебя называет?
- Папой...
- Спрашивала про самый большой дом?
- Нет еще... А его так и не разыскали?
- Нет, - покачал головой главный воспитатель. - Ведь она не знает, где
он был. Да и был ли он вообще? Скорее всего это какая-то детская
гипербола. Жаль, что это становится ее навязчивой идеей... Но пусть пока
путешествует. Благодарю за сообщение.
Эльфа с удивлением смотрела вн на зеленые пятна лесов, слегка
пожелтевшие поля, синие прожилки рек и крапинки озер.
- Это ковер? - спросила она.
- Где? А... Вот это? Да. Очень похоже на ковер. Тебе нравится?
- Мне нравится. Это очень похоже на мой дом.
В таежном поселке глайдер сразу же обступили геологи. Они уже знали о
прибытии Эльфы.
- Здравствуй, мама, - сказала Эльфа невысокой женщине, одетой в голубой
комбинезон. У женщины были черные живые глаза, загорелое лицо и короткие
черные волосы.
- Здравствуй, доченька...
...Мама тогда тоже была в голубом комбинезоне. Она всегда появлялась в
нем, прежде чем надеть скафандр. И отец был в голубом. Последние дни они
оба подолгу оставались с ней. Отец играл с Эльфой, часто сажал ее в
маленькую одноместную ракетку и рассказывал, зачем здесь разные рычажки,
кнопки, разноцветные глазки. Она уже разбиралась во всем этом, вернее,
просто все запоминала своим еще детским умом. Во всяком случае, она могла
водить ракетку. Несколько раз она стартовала с корабля, удаляясь от него
на несколько десятков километров, и там делала развороты, меняла
ускорение, тормозила и снова возвращалась к кораблю. Управление ракеткой,
конечно, дублировалось с корабля.
Отец был необычайно ласков с нею. И мама... Она будто все время
сдерживала слезы. Словно ждала чего-то. Ждала и боялась. И вот однажды
отец сказал:
- Сегодня.
Они снова усадили ее в кресло в библиотеке. А сами сели напротив,
совсем рядом, чтобы можно было держать ее руки в своих.
- Эльфа, - сказал отец. - Ты уже взрослая девочка. Помнишь, мама
рассказывала тебе о самом большом доме?
- Она мне про него пела.
- И пела про него. Это твой дом. Ты должна жить в нем. И ты туда
полетишь в маленькой ракетке, в которой ты уже столько раз летала.
Девочка радостно захлопала в ладоши. Она так хотела увидеть этот дом!
- Ты будешь лететь одна. И ты будешь лететь долго-долго. Но ведь ты не
боишься быть одна?
- Нет, - храбро ответила девочка.
- Ну и молодец. Ты не должна скучать. Я сделал тебе маленького смешного
человечка. Он умеет ходить и даже разговаривать, хотя и не очень хорошо.
Ты возьмешь его с собой.
- А вы? Почему вы не полетите со мной.
- Но ведь ракетка рассчитана только на одного человека. Да и потом, нам
нужно работать. Так ведь? - обратился он к жене.
Она не смогла ответить, только стиснула руку девочки да сглотнула комок
в горле.
- Но вы прилетите позже?
- Да, да. Мы постараемся. Но пока нас не будет, у тебя дома будет
другая мама и другой папа. Ты их сама выберешь.
- А они будут такие же хорошие, как и вы?
- Эльфа, ты их сама выберешь.
Девочка неуверенно кивнула головой.
- Ты умеешь делать все, что тебе нужно. А когда ты подлетишь к Земле,
тебя встретят. Тебя обязательно встретят.
И вот она уже сидит в ракетке. Рядом с ней маленький смешной человечек
- робот. На коленях кукла. Над головой пространство в полметра. Перед ней
пульт, некоторые ручки и тумблеры которого закрыты колпачками, чтобы Эльфа
не могла их случайно задеть.
В ракетке все предусмотрено. Запасы пищи, воды и воздуха. Книги,
написанные от руки, которые сделала сама мама. Бумага, карандаши.
Маленький эспандер, чтобы развивать мускулы рук, и велосипед,
прикрепленный к пилу. Всего четыре кубических метра пространства.
- Ведь ей всего должно хватить? - в который уже раз спрашивает мама у
капитана.
- Ей хватит всего на полтора года. Но ее должны встретить раньше. Через
четыреста дней.
- Она не...
- Она не пройдет мимо Солнца. Я считал все много раз, да и ты
проверяла.
- Да, проверяла...
Под креслом ракетки небольшой ящичек с бумагами и микропленками. Это
отчет об их экспедиции. Экспедиции, в которую он вылетели вдвоем. Они
сделали все, что было нужно. Вот только не могут вернуться на Землю, в
свой дом. Но она, Эльфа, должна увидеть Землю.
Почти год отец переделывал эту маленькую ракетку, последнюю трех,
когда-то имевшихся на корабле. Он предусмотрел все.
Мама едва сдерживается. Как только ракетка стартует, она упадет, не
выдержит, забьется в плаче. Ведь она никогда больше не увидит свою дочь.
- Пора, - говорит папа. И движения его стали какими-то неестественными,
угловатыми. - Эльфа, ты летишь к себе домой. Это твой дом. Самый большой
дом в целом мире, во всей вселенной.
- Эльфа... - шепчет мама.
- У него голубой потолок? - спрашивает Эльфа.
- Да, да, да? - кричит мама. - У по голубому потолку плывут белые
облака, похожие на кудри! А ночью он... черный... и светлячки...
- Эльфа. До свиданья, маленькая моя девочка. Будь мужественной.
- Эльфа... - это сказала мама.
И вот Эльфа уже сидит в ракетке.
- Старт, - говорит отец и нажимает кнопку на пульте.
Короткая молния срывается с обшивки корабля и уходит в сторону Солнца.
Мама не плачет, она просто не может плакать, не в силах. Плачет отец.
Неуправляемый корабль мчится вперед, куда-то далеко мимо Солнца.
- Сейчас мы будем обедать, - говорит женщина в голубом комбинезоне. -
Прямо под открытым небом, у костра. Ты еще ни разу не сидела возле костра?
- Нет, - отвечает Эльфа.
- А потом мы пойдем в горы и встретим медведя.
- Настоящего?! - спрашивает девочка, а у самой от нетерпения горят
глазенки.
- Настоящего.
- Пойдем сразу, мама.
- Нет, доченька. Надо сначала набраться сил.
А вся геологическая партия стоит вокруг и улыбается. Здоровенные парни
в выцветших комбинезонах и совсем молодые девчонки.
- А правда ведь, что вну ковер, когда летишь на глайдере? -
спрашивает она всех.
- Правда, - отвечает пилот. - И когда идешь, тоже ковер. Смотри, какой
ковер брусники. Красивый, правда?
- Красивый, - отвечает Эльфа и садится на корточки и осторожно гладит
жесткие мелкие листики. - А правда, что небо похоже на голубой потолок?
Помнишь, мама, ты мне рассказывала о самом большом доме?
- Помню, - на всякий случай говорит женщина в голубом комбинезоне. Но
она почти ничего не знает об этой девочке. Да и кто о ней знает больше?
Разве что главный воспитатель Земли...
..."Возьмите меня на борт! Возьмите меня на борт!" Такие сигналы
услышали однажды несколько кораблей в окрестностях Плутона. Чей-то
спокойный мужской голос повторял: "Возьмите меня на борт!"
Один кораблей менил курс и принял маленькую, невестно как здесь
оказавшуюся ракетку. В ракетке не было мужчины. Его голос был записан на
магнитопленку. В ракетке была маленькая девочка.
- Я хочу домой, папа, - устало сказала она седеющему капитану грузового
корабля, который подобрал ее.
- Где же твой дом, крошка?
- У меня самый большой дом.
А потом, уже на Земле, с ней разговаривал главный воспитатель. Девочка
была удивительно развита для своих семи с половиной лет. Она многое знала,
многое умела. На лету схватывала все, что ей объясняли. Но две странности
было у нее. Она вдруг неожиданно для всех называла какого-нибудь мужчину
папой, а какую-нибудь женщину - мамой. Проходил день, и у нее уже были
другой папа и другая мама. И еще. Она все время просила показать ей ее
дом, самый большой дом.
Совет воспитателей навел справки о ее настоящих родителях. Нет, у них
никогда не было большого дома. Вообще никакого дома не было. Прямо
школы астролетчиков они ушли в Дальний поиск.
- Я буду искать свой дом, - заявила Эльфа и ушла от главного
воспитателя. Тот ее не удерживал. Он сделал единственное: каждый человек
на Земле теперь знал, что Эльфа ищет свой дом. Все обязаны были помогать
ей. Каждый должен был заменить ей отца и мать.
- А правда, что крыша дома может загрохотать и сверкнуть? - спрашивала
Эльфа.
- Ну нет, - сказал кто-то. - Крыши сейчас очень прочные.
- Правда, - вдруг сказал пилот глайдера. - Может. Вот будет гроза, и ты
сама увидишь.
- Это страшно?
- Страшновато, но очень красиво.
- А правда, что стены дома раздвигаются, когда ты к ним приближаешься?
- Вот смехота-то... - шепнул кто-то, но на него недовольно зашикали, и
он замолк.
- Правда, - сказал пилот. - Вон видишь стену, за горой? Мы будем
подлетать к ней, а она будет отодвигаться дальше. И сколько бы мы за ней
ни гнались, она будет отодвигаться все дальше и дальше.
- Это очень похоже на то, что ты мне рассказывала о самом большом доме,
о моем доме, - сказала Эльфа женщине в голубом.
- Так это же и есть твой дом. Вся Земля - твой дом. Это самый большой
дом во всем мире, во всей вселенной.
- Да, ты так мне и говорила...
А вечером, когда они спустились с гор к костру, небо уже потемнело.
Женщина спросила:
- Ты ведь не уйдешь от меня? Ты останешься со своей мамой?
- Мама, - ответила девочка, - я вернусь. Но сначала я хочу посмотреть
свой дом. Я хочу осмотреть его весь.
А утром Эльфа снова была в глайдере. И когда он долетел до горы, она
крикнула пилоту:
- Смотри, папа, стены моего дома раздвигаются!
Виктор Колупаев.
Случится же с человеком такое!..
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Весна света".
& spellcheck by HarryFan, 21 August 2000
-----------------------------------------------------------------------
1
Жил в Усть-Манске инженер Перекурин Александр Викторович. Было ему
тридцать три года, и работал он в БОТе. БОТ - это сокращенно: бюро по
открытию талантов. И хотя талант не консервная банка, которую можно
открыть, органация именно так и называлась. Дело, конечно, не в
названии, но можно было придумать и покрасивее.
Бюро располагалось на проспекте Лесных Богатырей. Значилось в нем
девяносто восемь человек, считая двух уборщиц, которые работали на
полставки, и директора, который частенько бывал в разъездах, делясь опытом
с другими БОТами и перенимая их опыт.
Перекурин особыми талантами ни в искусстве, ни в спорте, ни в
обретательстве и рационалации не отличался, впрочем как и все
сотрудники бюро. Если бюро открывает таланты, то уж в нем самом талантов,
естественно, не может быть. С какой стати талантливый человек станет
работать в бюро, которых в каждой области пруд пруди. Такому человеку
прямая дорога в консерваторию, на стадион, в крайнем случае в хор
электролампового завода.
Играл когда-то в молодости Перекурин на гитаре и пел смешные и грустные
песни. Но потом повзрослел, забросил гитару. Другие дела и заботы отнимали
все время, да и желания не стало.
Перекурин возвращался с работы. Настроение его было не особенно
хорошим. Конец месяца, план по валу летит ко всем чертям, особенно в его
секторе. Ну надо же! За один день пятисот человек, обследованных на
предмет наличия таланта, у двадцати обнаружились задатки мастеров по
шахматам и стоклеточным шашкам; у одного даже задатки гроссмейстера. И ни
одного поэта, певца или композитора. Весь май так и прут будущие чемпионы
мира командного, вероятно, первенства. Для личного что-то уж больно их
много.
Сектор искусства, которым заведовал Перекурин, лихорадило. Срочно через
родных и знакомых передавалась приглашения зайти в бюро людям, которые
писали стихи хотя бы для стенных газет или были запевалами на праздничных
вечеринках. Все было напрасно. Может быть, в машине что-то разладилось?
Так нет! Перекурин лично проверял все ее блоки, тщательно сверяя с картами
напряжений и сопротивлений. Даже в качестве эталона сам присоединялся к
машине. И машина дала совершенно правильный ответ, не обнаружив у
Перекурина никаких талантов.
Александр подошел к дому, в котором жил вот уже пять лет, и остановился
поговорить с одним своим знакомым, который приходил с работы рано и жадно
ловил у подъездов собеседников, так как не мог выговориться, хотя говорил
без передышки вот уже лет тридцать с лишним.
- Здравствуй, Саша! - сказал знакомый. - А ты знаешь, как на Урале
краску для полов делают? Ведь эта-то, которая магазина, - ерунда одна.
Ею хоть крась, хоть не крась. А на Урале краску делают глины. Наливают
в бочку воду, ссыпают туда же мешок глины и начинают размешивать. Потом
воду сливают, наливают чистой и все сначала.
Воду в бочке меняли уже в семнадцатый раз, и Перекурин затосковал:
сложноватая все-таки технология... И вдруг что-то как будто насильно,
заставило его повернуть голову вправо. У подъезда стояла женщина,
невысокая, в коричневом плаще и черных туфлях. Ее темно-рыжие волосы были
уложены на голове в какую-то странную, но очень идущую ко всей ее фигуре
прическу. Она держала за руку девочку лет четырех и разговаривала с
женщинами.
Александру стало не по себе. Он испуганно соображал: что же случилось?
Ему неудержимо захотелось подойти к этой женщине и поцеловать ей руки, а
потом закрыть этими руками свои глаза... Дальше Александр уже не думал.
Все смешалось в его голове. Он знал наверняка только одно, что не подойдет
к ней и уж, конечно, не поцелует ей руки, ведь кругом соседи, а сверху
еще, поди, и жена смотрит с балкона.
Знакомый все еще перемешивал глину в бочке.
Женщина нечаянно посмотрела в сторону Александра и улыбнулась. Не ему,
не Перекурину, конечно, а просто так. Что-то в разговоре с женщинами
заставило ее улыбнуться. Лишь мгновение вот так смотрела и улыбалась она,
и Перекурин понял, почувствовал, что спокойное течение его жни
кончилось. Не лицо, не фигура поразили его дремавшее много лет сердце.
Что, он и сам бы не мог объяснить.
Александр попытался представить себе, что увидела она, если хоть на миг
задержала на нем свой взгляд. Высокую фигуру в черном плаще, заметно
сутулую, особенно когда он старался быть стройным? Начинающие редеть
короткие черные волосы? Что за нелепый вид! Перекурин покраснел и бросился
в свой подъезд мимо ошеломленного знакомого. Взлетев на свой этаж, он
скинул с себя плащ, погода-то на улице была солнечная, хотя и нежаркая.
- Тебя чем-то стукнули по дороге домой? - весело спросила его жена. У
нее было хорошее настроение. Она немного подумала, подождала, когда Сашка
что-нибудь ответит, и чмокнула его в щеку, проговорив:
- Сашка, вынеси-ка мусор. Машина, наверное, уже пришла.
- Ага, ага, - пролепетал Сашка, схватил ведро, тотчас же поставил его
снова, потянулся за плащом...
- Солнце же ка улице! - сказала Машенька. - Ну и видик у тебя.
Принцессу, что ли, увидел, или премию обещают?
А ведь действительно премию-то за первый квартал подписали!
- Вот-вот. Будет премия. Я сейчас. - И он решительно схватил ведро,
выбежал на площадку, скатился вн по лестнице, вынырнул подъезда, как
бы нечаянно замешкался, чтобы оглядеться.
Ее уже не было.
Перекурин покачал головой. Показалось, что ли? А если и нет, то все
равно ее теперь не увидишь. Живет она уж наверняка не в этом доме.
Впрочем, он мало кого знал жильцов. Только сослуживцев да еще несколько
человек. У подъезда стоять просто так, от нечего делать, ему и в голову не
приходило. А в домино он не играл и поэтому никогда не занимал место на
скамейке за столиком возле чахлой березки. С работы на работу, в магазин,
в кино, на футбол. И времени-то не осмотреться, вечно опаздываешь. В лес
соберешься в воскресенье с семьей и то бежишь сломя голову, потому что уже
десять часов, а до леса еще нужно добраться, разжечь костер, сварить уху
заранее приготовленной рыбы и успеть на обратный автобус, чтобы не
тащиться пешком.
Нет. Никогда он не видел этой женщины раньше. А вдруг и не увидит?
Перекурину захотелось все бросить и побежать по улице, догнать ее,
расспрашивать прохожих, заглядывать в окна магазинов и автобусов,
останавливаться на перекрестках, ждать, надеяться, случайно встретить ее и
на ее глазах совершить подвиг. На меньшее, чем подвиг, он сейчас не был
согласен. Понимал Перекурин, что все это смешно и нелепо. Понимал и сам
смеялся над собой. И где-то в глубине души думал: хорошо, что она ушла.
Иначе бы его мир и покой были взорваны. Ушла, и теперь грустно, потому что
все останется по-старому. Вот и разберись в себе!..
Шофер мусорницы нетерпеливо нажал на сигнал и этим возвратил Александра
в привычный, до мельчайших подробностей вестный мир мелких и больших
забот, мусорного ведра, ужина, телевора, серого здания бетонных
панелей, давно надоевших разговоров и развлечений.
Весь вечер он был молчалив, отвечал на вопросы невпопад, и жена решила,
что премия, по-видимому, будет крупная. Это оправдывало поведение Сашки.
На очереди была покупка шифоньера с зеркалом, и тут было от чего
задуматься.
А вечером "Спартак" выиграл, правда 1:0, у "Торпедо", и качество
ображения телевора при этом было хорошее. В Усть-Манске разница во
времени с Москвой на четыре часа, и матч кончился поздно. Дочь, сын и жена
Машенька уже спали. Перекурин, взволнованный победой "Спартака", пришел в
хорошее настроение, разделся, лег под теплый бок что-то проворчавшей жены,
закрыл глаза и увидел маленькую женщину с темно-рыжими волосами.
Утром он встал раньше, чем зазвенел будильник, потому что ночью так и
не уснул.
2
На работу он пришел, как всегда, за десять минут до начала, надел белый
халат, проверил напряжение в электросети, включил на прогрев
математическую машину, дал указание своим помощникам, чтобы четче
органовывали работу, разложил в зале ожидания свежие газеты и журналы,
пожурил техника Косолапина, что тот опять пришел без галстука, и сел за
пульт машины.
Но сегодня его не волновало, сколько будущих талантов откроет он. И это
тревожило, так как он привык относиться к работе с душой, бился за каждый
процент вала, переживал все срывы и падения своего бюро, утешал плачущих
людей, у которых не только талантов, простой одаренности не
обнаруживалось.
Вот уже пять лет, как проверка на талантливость стала обязательной для
каждого гражданина и гражданки и даже детей старше шести лет. Талант дело
государственное, а не просто личное, и никто не имеет права скрывать свою
одаренность. С футболом вот в стране дела никак не ладятся. А вдруг
какой-нибудь товарищ Иванов на самом деле второй Пеле, но сам этого не
знает, потому что ему мама не разрешала в детстве играть в футбол, чтобы
зря не рвал ботинки?
Приглашения на осмотр рассылались один раз в квартал, потому что если у
вас сегодня нет таланта, это еще не означает, что он не прорежется через
месяц или год.
Работа у Перекурина была хлопотливая. В двадцать мягких и удобных
кресел садилось сразу двадцать взволнованных мужчин и женщин. К вискам
каждого крепились параметрические датчики, затем люди погружались в
приятный гипнотический сон, и гигантская математическая машина с гибкой
программой, которая подсознательно задавалась самим осматриваемым,
аналировала способности человека. В конце осмотра каждому человеку
задавалось несколько сложных стандартных тестов. Результат бывал вестен
уже через пять минут.
И вот тут-то и начиналось самое трудное, потому что некоторые люди
никак не хотели согласиться с тем, что у них отсутствует талант хоть к
чему-нибудь. Одни требовали жалобную книгу, другие предъявляли справки о
талантливости своих предков, и потрясали картами генеалогических дерев,
третьи требовали повторного испытания. Да и те, у которых была обнаружена
одаренность, создавали много шума и хлопот. Одни требовали, чтобы им дали
направление в консерваторию, обязательно в Москву или Ленинград, другие
спрашивали, где можно купить орфографический словарь, - это были
потенциальные поэты или прозаики.
Словом, хлопот у Перекурина был полон рот и вся голова в придачу. Он,
бывало, так закручивался на своей работе, что забывал про обед. А в
детский сад за сыном Андрюшкой он опаздывал настолько часто, что Машенька
была вынуждена взять эту заботу на себя.
Но сегодня что-то раздвоилось в его сознании. Он по-прежнему делал все,
что нужно, успевая и поговорить, и успокоить, и проверить, и выслушать
анекдот. А перед глазами все стояло удивительно необходимое, милое и
дорогое лицо увиденной случайно женщины. И чем больше он хотел бавиться
от этого наваждения, тем явственнее, отчетливее и объемнее он видел ее. А
через час после начала работы он поймал себя на том, что разговаривает с
этой женщиной, нисколько не смущаясь, как с хорошей знакомой. Он, конечно,
понимал, что это только плод его воображения, но разговор получался такой
складный и интересный, что в конце концов Перекурин во все поверил.
С этого дня началась его странная жнь. И если раньше он мог думать
только о чем-то одном и даже малейший шум сбивал его с мысли, то теперь
мысли его текли по двум независимым каналам. И даже оживленно разговаривая
с друзьями по работе, он в то же время говорил этой женщине о любви.
О любви! Перекурин догадался, что говорит об этом уже давно, и это его
насторожило, испугало и обрадовало. Он, конечно, ни на секунду не забывал,
что он женат, что они никогда не ссорились с женой, что у них в семье все
просто, весело и легко. И ребятишки чудесные. Старшая Леночка -
третьеклассница, а Андрюшке - пять лет. Несколько раз он говорил себе:
"Все! Хватит! Выдумал, придумал, теперь давай развыдумаем назад".
Но что-то в его душе или сознании отказывалось подчиняться его
приказам. Мысли его начинали переворачиваться, скакать как угорелые,
сбиваться и путаться. И снова перед глазами вставало лицо этой женщины, и
в сердце возникала какая-то стремительность, радостное нетерпение мучило
его, комната с пультом раздвигалась, вбирая в себя весь мир, состоящий
музыки, деревьев, цветов, детей и странно красивых и симпатичных ему
людей.
И Перекурин чувствовал, что в его душе все начинает петь. В голову
приходили такие слова, что другая, знакомая и привычная, половина сознания
только ахала от удивления.
После обеда Перекурина вызвал к себе директор и устроил разнос.
Александр ни в чем не был виноват. Но и директора нужно было понять. Месяц
кончился, а план в секторе Перекурина так и остался невыполненным.
Директор кипятился, размахивал руками и вообще старался казаться грозным и
страшным. На какую-то секунду он оторвался, вышел этой своей роли и
взглянул на начальника сектора искусства. Тот слушал, старательно смотрел
в глаза своему шефу и... улыбался.
- Черт знает что такое, - тихо сказал директора успокоился.
- У нас же план дается по среднестатистическим данным, - сказал
Перекурин. - В июне нагоним, если теория вероятностей чего-нибудь не
напутала.
- Теория - это одно! - твердо сказал директор. - А двенадцать теноров в
хор мы так и недодали.
Надо сказать, что у директора была одна идея, которой он отдавал много
рабочего времени и собственных сил. Директор хотел, чтобы Усть-Манск занял
первое место, ну хотя бы в Сибири, по количеству талантов на душу
населения.
- Может, в июне... - начал было Перекурин.
- В июне, в июне, - передразнил директор. - Городской смотр на носу.
Фестиваль "Белые ночи Усть-Манска". Вечно с твоим сектором что-нибудь
происходит. Ну что ты улыбаешься! Не можешь найти таланты, пой сам! Стихи
пиши и сочиняй музыку!
- Я, - подавился смехом Перекурин, - петь...
Директору и самому стало смешно, но он все же сказал:
- А что? Честь города превыше всего! Если Марград вас обскачет на
межобластном смотре, то смотри тогда. Вот ведь с шахматами и бегом на
стометровку у нас здорово, ничего не скажешь.
- А что... я хоть сейчас могу попробовать.
И снова Александр увидел перед собой лицо женщины, улыбающееся и
доброе. Ему стало стыдно, он поднялся со стула и молча вышел кабинета.
Директор покачал головой и сказал сам себе:
- Вот это дела...
Когда уже нет никаких возможностей выполнить план, начальник тоскливо
успокаивается. Успокоился и директор. И Александр успокоился. Да он
особенно и не волновался, надеясь на среднестатистические данные.
Он шел в хорошем настроении, а когда завернул за угол своего дома, то
внезапно снова увидел ее. Такую же, как и вчера. Она стояла с сумкой в
руке, в которой была булка, молоко в бутылке и еще какие-то свертки.
Перекурин запнулся на ровном месте и, хотя на него никто не смотрел,
покраснел и стремительным шагом прошел мимо.
Пролетел месяц, и теперь он почти каждый день видел ее вечером
разговаривающей с женщинами или просто гуляющей с маленькой черноволосой
девочкой. Он подолгу простаивал на балконе, выкуривая сигарету за
сигаретой, с радостью по нескольку раз за вечер бегал в ближайший магазин
за покупками, потому что в таком случае, если судьба была к нему
благосклонна, он мог пройти мимо этой женщины, не осмеливаясь, правда,
поднять головы и с трудом подавляя в себе желание подойти к ней и
заговорить. В этом не было бы ничего особенного. Сотни людей подходили
друг к другу и разговаривали, хотя раньше никогда не были знакомы. Ведь у
жильцов многоэтажного дома были общие интересы, заботы и мечты. Но
Перекурину все время казалось, что, подойди он к ней, и все поймут, что
здесь что-то не так.
Он по-прежнему не знал ее имени, в какой квартире она живет, как ее
фамилия. И ни у кого он не спрашивал об этом, не желая делиться своей
тайной даже с самым блким другом. А однажды он увидел ее на балконе,
развешивающей разноцветные платья своей дочери. И балкон-то ее был совсем
рядом, всего-навсего через один соседский.
До него наконец дошло, что она живет в этом доме уже давно, с самого
первого дня, как его заселили, что он наверняка сотни раз проходил мимо
нее, и все в его сердце оставалось спокойным, и что его нескладная фигура,
возможно, уже примелькалась этой женщине, и теперь он уже ничем не сможет
привлечь ее внимания.
3
В июне надежды Перекурина на то, что дела его сектора пойдут лучше,
оправдались. Статистика все-таки не подвела. Александр свято верил в нее,
хотя теперь ему почему-то казалось, что дело не в теории вероятностей, а в
белых ночах, когда до самого утра по улицам бродят слегка подвыпившие
компании с гитарами и совершенно трезвые парочки, не замечающие ничего на
свете. Он и сам бродил по ночам, испытывая странное чувство тоски и
радости.
Несколько раз он со скрупулезностью ученого пытался проаналировать,
что же с ним происходит. Но та, первая, привычная половина сознания
относилась к этому желанию совершенно равнодушно, не проявляя ни малейшего
интереса к душевным мукам Перекурина, а вторая, вызванная к жни
случайным взглядом совершенно незнакомой женщины, была в состоянии такого
полнейшего восторга, что отказывалась членить себя на логические
составляющие, и, обратившись к ней, Александр всегда слышал одно и то же:
"Хочу любить!"
В начале июля жена с сыном и дочерью уехали к бабушке в Марград.
И теперь он совершенно потерял душевное равновесие. В доме не с кем
было поговорить, и этим привычная половина сознания как бы выключалась
совсем. Оставалась та, которая медленно сжигала его мозг. Он твердо решил
поговорить с этой женщиной и принес домой с работы материалы для
полугодового отчета, чтобы выкинуть эту фантастическую мысль головы.
Он мог просто и неназойливо заговорить с любой женщиной в автобусе, в
магазине, на улице, мог взять женщину под руку, так что это совершенно не
обижало ее, и проводить до ближайшего угла, а там сказать что-нибудь
смешное, распроститься и тут же забыть все.
Но с ней поступить так он не осмелился бы, потому что с губ могло
сорваться: "Я люблю тебя!"
Однажды в воскресенье в полдень он как угорелый выскочил на балкон,
очень желая ее увидеть. И увидел. И тогда впервые в жни Перекурин
сочинил стихи. Стихи с профессиональной точки зрения были, конечно,
неважные, прямо скажем, плохие, без рифм и размера. Это просто был
какой-то сдавленный крик. Он не сделал никакого усилия, просто вдруг
отчетливо и ясно представил себе, как он дотронулся до ее голого плеча,
как она вздрогнула и ушла в квартиру, наивно полагая, что это нажгло ее
солнцем. И никогда-никогда она не узнает, что это он, а не солнце,
прикоснулся к ее телу.
Перекурину стало так тошно и тоскливо, что он бросил работу и пошел к
своему лучшему другу Ивану Гордецову. У того сидел только что пришедший в
гости Анатолий Степкин. Все трое работали в одном бюро, у всех троих жены
уехали отдыхать. Такое совпадение удивило их лишь на миг, а через минуту
они уже уверенно продвигались к магазину, беспокоясь только об одном, как
бы его не закрыли на обед.
Они взяли по бутылке сухого вина и пошли в квартиру Перекурина. Закусок
у него, естественно, было хоть шаром покати, стаканы же нашлись.
Разговаривая на проводственные темы, покуривая сигареты, они не спеша
потягивали кисловатый рислинг. А когда пустые бутылки были составлены в
угол, все захотели вдруг есть и начали шарить по кухне. Им повезло. В
ящике для овощей была найдена картошка. Сварили ее, не чистя, а Перекурина
послали в магазин за хлебом и кабачковой икрой. Александр выполнил все
поручения, а на обратном пути на автобусной остановке увидел рыжеволосую
женщину с девочкой. Он прошел мимо с независимым видом, подкидывая в руке
булку, и остановился. Подойти или не подойти? И он круто повернулся и
подошел.
- Здравствуйте, - сказал Перекурин.
- Здравствуйте, - ответила женщина, улыбаясь.
А девочка уцепилась за мамину руку и начала скакать на одном месте,
выражая свое явное нетерпение. А улыбка у этой женщины была такая ласковая
и открытая, что Александр подумал; этой женщине никто никогда не
осмеливался говорить пошлости.
Они стояли друг против друга и улыбались, а девочка все прыгала, дергая
маму за руку. На улице было солнечно, но не жарко. Ветер гнал по небу
легкие облачка, На остановке никого не было. Она молчала, потому что не
знала, зачем подошел к ней этот чудаковатый жилец соседнего подъезда. А
у него язык не поворачивался от радости.
- Почему мама рыжая, а дочь черная? - вдруг брякнул Перекурин, но
женщина не обиделась, прижала к себе девочку и, слегка рассмеявшись,
сказала:
- Это все чудеса химии.
- Меня зовут Александр, - осмелился Перекурин. - А вас?
- А меня - Мира.
- Как - Мира?! Просто Мира?
- Мира.
- Мира - это значит весь мир! Ведь так?
Она засмеялась и пожала плечами.
- А ваша фамилия? Я здесь многих парней знаю. Может быть, и вашего мужа
знаю.
- Серегина.
- Серегина? Так ведь это значит, ваш муж вестный поэт? Я его знаю. Он
бывал у нас в бюро.
- Бывал и потом здорово ругался.
- Интересно. Так это вам я однажды не уступил такси?
- Такси? Это четыре года назад?
- Да, да. Четыре года уже прошло.
- А я и не знала, что вы там были. Сергей рассказывал, что там был
Гордецов. Он ваш друг?
- Да. Мы знакомы лет десять.
Она помолчала и, глядя в сторону, сказала:
- Так, значит, это были вы...
- Да. Я.
Женщина оглянулась. Подходил автобус.
- Извините, наш автобус, - сказала она.
- А куда вы едете?
- В лес...
- А где же ваш папа?
- Мы этого не знаем...
- Возьмите меня с собой!
- С булкой? Вас там друзья ждут. Идите.
- Откуда вы знаете?
- Это же видно.
Подошел автобус, и женщина с девочкой сели в него. Автобус покатил
дальше. Перекурин постоял еще немного, глубоко вдыхая воздух, чтобы хоть
немного успокоилось сердце.
В кухне на столе уже дымилась картошка. Перекурин молча открыл банку,
нарезал хлеба. Анатолий Степкин пытался затянуть арию. У него была
способность к пению, была и справка БОТа, удостоверяющая это. Вот
только еще бы стаканчик вина, чтобы талант раскрылся полностью. Иван
Гордецов, прирожденный остряк, начал подшучивать над Перекуриным по поводу
его молчания.
- Что случилось, Саша? - спросил он. - А я знаю что случилось. Саша
встретил на улице женщину и никак не может опомниться от ее красоты.
- Откуда тебе это знать? - буркнул Перекурин, а в душе испугался: вдруг
Гордецов догадается. Ведь шутками ведет, растрезвонит на весь город,
потому что не поверит, что все это серьезно.
- Тут и знать нечего. Что тебя еще может выбить колеи?
Он сказал это просто так, чтобы подразнить Перекурина, и поэтому
Александр ничего не ответил. Степкин вдруг засобирался в театр слушать
оперу. В Усть-Манске в это время действительно гастролировали артисты
Бурятии. Перекурин отказался идти в оперу. Гордецов пошел домой. И
Александр не стал их задерживать, потому что хотел остаться один.
Он еще с полчаса посидел на кухне, потом вышел квартиры и направился
к троллейбусной остановке. Он должен был сегодня увидеть Миру еще раз.
Перекурин вымеривал квартал шагами часа четыре, выкуривая одну сигарету
за другой.
Они приехали уже под вечер, и Перекурин чуть было не просмотрел их,
потому что в это время стоял на углу улицы, далеко от остановки. Он догнал
их и сказал:
- Я ждал вас тысячу лет, а автобус все не привозил вас. Тысячу лет,
ведь это страшно долго.
- В лесу так хорошо. Если бы не вечер, мы бы еще остались там.
- Не уходите, поговорите со мной.
- Вы соскучились по женщине. Вот приедет ваша жена, и у вас все
пройдет. И вам не захочется говорить со мной.
- Нет. Жена тут ни при чем. А откуда вы знаете, что она уехала?
- Ее не видно уже недели две.
- Погуляйте со мной. Ведь на улице так хорошо. Давайте погуляем возле
дома.
- Чтобы все видели это?
- А вы боитесь? Бойтесь, что про вас будут говорить всякую ерунду?
- Нет, не боюсь. Но только зачем мне это? Это ведь с вами что-то
случилось. Затосковали по жене. А со мной ведь ничего не случилось. Да и
потом ваша дочь выше меня ростом.
- Да, она у меня большая.
- Что она-то подумает? Ирочка, пошли домой.
- Вас ведь никто не ждет дома. Я был у вас. Никто не отвечает.
- Так вы уже и домой ко мне сегодня приходили?
- Приходил. Хотите, я покажу вам стихи. Я написал их вам.
Перекурин забыл, что ее муж первый поэт города Усть-Манска. Он готов
был сейчас сделать все, чтобы хоть еще немного задержать ее, видеть лицо,
и странную прическу, и улыбку. Ведь она все время улыбалась. И снова ее
улыбка была доброй и ласковой. Нет, она не сердилась на Перекурина. Просто
она хотела, чтобы он опомнился. Ну случилось что-то с человеком. Так ведь
пройдет! А ему самому потому будет неудобно.
- Не нужно. Завтра вы уже не захотите этого. Ведь вы выпили сегодня.
Вот у вас воображение и разыгралось. До свидания. Все у вас будет хорошо.
Ирочка, пошли домой.
И она ему улыбнулась грустно, как бы говоря: "Ну не дурите, пожалуйста.
Возьмите себя в руки".
Ах, милая женщина! Как взять себя в руки? Как заставить себя не думать
о вас? Как сделать, чтобы ваше лицо, спокойное, улыбающееся и чуточку
грустное, не стояло все время перед глазами? Как выбросить вас головы,
сердца?
А надо ли все это делать?
Женщина ушла, ведя пританцовывающую девочку за руку.
"Хочу любить", - сказал сам себе Перекурин, обогнул дом с другой
стороны и вошел в свой подъезд.
Он, конечно, был слегка пьян. И очень жалел, что выпил. Ведь она могла
подумать, что это вино в нем заиграло. Нет, ему нужно было еще раз увидеть
ее. Ведь кроме пустой ерунды, он так ей ничего и не сказал. А сможет ли он
подойти к ней завтра? Когда он скажет, что любит ее? Только сегодня,
только сегодня.
Перекурин взял ручку, лист бумаги и написал свое нелепое, смешное, но
искреннее стихотворение. Вложил лист в конверт, надел пиджак, вышел
квартиры, спустился вн, подошел к соседнему подъезду и, не глядя на
женщин, стоящих там, поднялся по лестнице и постучал в дверь.
На площадке было темно. Дверь открылась, и Мира вышла на порог,
освещенная лампочкой, горевшей в передней. Маленькая, она была едва ли до
подбородка ему, в домашнем халате и тапочках, спокойная и гордая. Не
просто гордая, а доброжелательно-гордая. Такая уж она была. Она не
удивилась, а только сказала:
- Вы еще не спите?
- Простите, пожалуйста, - пробормотал Перекурин и протянул ей конверт.
- Все. Я не буду вас больше беспокоить.
А как ему хотелось задержать ее! Прижать к своей груди и увидеть ее
глаза совсем рядом.
- Ну вот, вы уже начинаете делать глупости, - сказала она, но конверт
взяла. - А если бы Сергей был дома? Что бы он сказал?
- Я как-то не подумал об этом. Простите. До свидания.
Он повернулся и медленно пошел вн, вздрогнув, когда позади
захлопнулась дверь.
4
А на следующий день вечером приехала жена с ребятишками. Привезла
рюкзак яблок, помидоры, письмо от матери, новую рубашку - тоже подарок
матери. Ребятишки загорели, а Андрюшка так даже, кажется, заметно подрос.
Он сразу же бросился к отцу, повис у него на шее, болтая ногами, взахлеб
выкладывая интереснейшие события, участником которых он был. Ох, что это
были за события! Охота на ежа в лесу! Рыбалка! Прятушки!
Сыщики-разбойники! Всего и не перескажешь.
Леночка - совсем уже взрослая девочка - серьезно сказала:
- Папка, на следующий год ты тоже поедешь с нами. У бабушки, конечно,
хорошо. Но с тобой все-таки лучше.
- Ну что же, - сказал папка, - поедем, если отпуск будет летом.
- Ну как ты тут жил без нас? - спросила Машенька. - Что ел? Готовил
хоть сам-то? О, да тут у тебя целый склад, - добавила она, увидев в углу
три пустые бутылки.
- Да это мы вчера с Гордецовым и Степкиным. А что же вы даже телеграмму
не дали? Я бы встретил. И холодильник совсем пустой.
- Телеграмму мы не дали нарочно, чтобы посмотреть, что ты тут делаешь,
- сказала Машенька, и сразу стало понятно, что они не дали телеграмму,
чтобы не беспокоить его. Сами ведь хорошо добрались. - Ну а насчет еды
сейчас что-нибудь придумаем... Ох и пыли у тебя кругом! Генеральную уборку
сегодня делать будем.
За ужином Маша, Леночка и Андрюшка наперебой рассказывали о своих
впечатлениях. Перекурин не знал, кого и слушать. Ему было хорошо и уютно
среди них. Он закурил сигарету и уселся в кресло.
Много ли нужно человеку для счастья?
Машенька такая красавица, высокая, все еще стройная и ящная. Всегда
спокойная, веселая. Все хорошо в семье. Вот только почему даже сейчас,
слушая их, он снова видит перед собой лицо этой женщины? Она грустно
улыбается и говорит: "Ну не дурите, пожалуйста. Все у вас будет хорошо".
Перекурин покачал головой. Покоя больше не будет. Покой взорван. За
свою странную любовь он теперь ежесекундно будет расплачиваться муками,
разрывая свою душу и сердце между семьей и этой женщиной, стараясь не
обидеть Машу, стараясь любить ее. Стараясь... И, странное дело, он не
чувствовал себя виноватым перед женой. Ведь его неверность родилась в его
сердце. Сердце которое неподвластно доводам рассудка.
Жена вдруг сказала:
- С тобой что-то случилось, Александр? На работе что-нибудь?
- Нет, нет. У меня все хорошо. Все совершенно хорошо.
- Ну и слава богу! Давайте-ка приберем квартиру.
Перед сном они все четверо пошли погулять.
У своего подъезда, как всегда с девочкой, стояла Мира. Она
разговаривала с соседками. Перекурин почувствовал, что она увидела его. И
его жену, и детей. Он был уверен, что она не поздоровается первой, не
потому, конечно, что боится. Бояться ей было нечего. Ей было просто
интересно, как поведет себя он сейчас, окруженный семьей и совершенно
трезвый. А Перекур ни не смог пронести ни слова. Ему нужно было сказать
хотя бы: "Здравствуйте". Но он не сказал и этого. Он, прошел мимо,
проклиная себя за трусость, униженный этой трусостью, стыдясь свое
трусости.
Она и вчера не приняла его всерьез. Просто ему было скучно. А теперь.
Ну что теперь-то она о нем подумает? Поволочиться вздумалось пьяному
мужику? А теперь от стыда глаз поднять не может от земли? Ну будь
мужчиной. Поздоровайся! Ведь как ты вчера ждал ее! Все бы для нее сделал!
Ног под собой не чуял от радости, что услышал ее голос, узнал имя.
Перекурины завернули за угол здания, и Александр не видел, что Мира
почти тотчас же ушла в подъезд.
...Целую неделю Перекурин не видел ее, не везло ему, не пересекались их
дороги. А желание видеть ее, говорить с ней переросло всякие пределы, и он
мог постучать в ее квартиру и сказать: "Поговорите со мной немного. Не
могу я жить, не видя вас".
А когда он снова случайно встретил ее возле дома, то опять не
поздоровался, настолько растерялся от неожиданности, и прошел мимо, но
через десять шагов остановился, догнал ее и чуть слышно сказал:
- Мира, здравствуйте.
- Здравствуйте, Александр.
Ох, какой у нее сейчас был повод отчитать его, посмеяться, отхлестать
по щекам несколькими насмешливыми словами. Ну хотя бы язвительно
улыбнуться.
- Мира, я хочу говорить с вами и видеть вас. Я сошел с ума, это верно.
Захотите и вы поговорить со мной... когда хотите, в любое время.
- Вам нужно выговориться, - сказала она и снова улыбнулась, добродушно,
нисколько не смеясь над ним.
На мгновение Александр ужаснулся. Вот сейчас она сможет сделать с ним
все, что захочет. Только одно слово, и он пойдет за ней, ни о чем не
спрашивая. А дальше будет еще хуже, он это уже чувствовал. Вот только она
ничего не захочет, ей ничего от него не надо.
- Да. Нет, нет. Просто говорить и видеть вас.
Она чуть заметно покачивала головой и смотрела на него, словно
говорила: "Как же мне вам помочь?"
- Хорошо, приходите ко мне на работу перед обедом. Я работаю в
управлении главного архитектора. Знаете, где это?
- Знаю. Я обязательно приду.
- В понедельник... А с виду вы так похожи на добропорядочного,
положительного главу семейства. Если выходите, то только с детьми или с
женой. Серьезный, спокойный... словом, добропорядочный.
- Ах, нисколько я не добропорядочный. У меня в голове все перепуталось.
Я и на балкон-то выхожу с одной только мыслью - увидеть вас.
- А я и сама хотела поговорить с вами или написать вам. Вдруг бы вы
получили от меня письмо?
- Это было бы чудо...
- А ваша жена прочла бы его...
Перекурин прикусил губу.
- Я очень хотела написать вам что-нибудь в таком же духе, как и вы,
только позлее.
- Да, глупо. - Перекурин затосковал, стыдно ему было сейчас.
- Приходите в понедельник, около часа. А сейчас идите домой. Ваша жена
смотрит на нас с балкона. До свиданья. - И снова она улыбнулась ему той же
улыбкой. С ума можно было сойти от этой улыбки! Машенька не спросила его,
с кем это он разговаривал. Мало ли у Александра знакомых. Если нужно, сам
скажет, если нет - значит пустяки.
Ну что он мог рассказать ей? Тут и себе-то ничего не можешь объяснить,
не то что Машеньке.
5
Перекурину в этот понедельник хотелось петь с самого утра.
Погода была пасмурная и прохладная. В бюро по открытию талантов все шло
своим чередом. Александра вызвали к директору. И он уже знал зачем. План,
провались он пропадом, снова срывался. Директор был не один. У него в
кабинете сидел представитель главка. Значит, дела Усть-Манского БОТа
шли плохо.
Ну что мог сказать им Перекурин? Что таланты в. Усть-Манске иссякли?
Или машина испортилась? Или снова напирать на среднестатистические данные?
- Разрешите мне уйти, - попросил Перекурин. - Я подумаю и соберусь с
мыслями.
- Хорошо, - сказал директор. - А мы тут пока бумагами займемся.
...К управлению главного архитектора Перекурин пришел на полчаса
раньше, походил возле подъезда, потом зашел внутрь, нашел комнату, где
работала Мира, спросил Серегину, но ее на месте не оказалось, она уехала
на какой-то объект. Перекурин испугался, а вдруг она забыла, вдруг
пошутила. Нет, не могла она пошутить. Он взглянул на часы, до обеда
оставалось еще минут двадцать. Это его чуть успокоило. Он снова вышел на
улицу и начал неторопливо расхаживать возле подъезда. Неторопливо - это
внешне. А что творилось в его душе?! Как загнанный зверь метался он в
своих мыслях. Он не знал, что скажет ей. Ему нужно было только одно:
увидеть ее. Увидеть блко.
Перекурин заметил ее метров за сто. Она шла тихо, она никуда не
торопилась. Увидев его, не прибавила шагу, не выразила на лице ни
удивления, ни озабоченности, ни неприязни. Словом, ничего. Просто она
подошла к знакомому и спокойно ответила, когда он поздоровался:
- Здравствуйте, Александр.
- А я думал, вы не придете, забыли, - растерянно сказал Александр.
- Но ведь обед еще не начался. Я не опоздала.
- Все равно. Просто я думал, что вы не придете.
- Я выйду минут через пять. Подождите меня здесь.
Она ушла, а Перекурин вдруг совершенно успокоился. Да и чего ему было
волноваться? Он знал; что будет дальше.
Он подождал ее на углу. Она была в серой юбке и голубой теплой кофте. С
утра-то ведь было холодно. А сейчас тучки расходились и слегка парило. И
ей, наверное, было жарко в этой кофте. Ее черные туфельки спокойно
отстукивали по асфальту.
Они перешли через улицу и нашли на сквере свободную скамейку.
- Так о чем вы хотели поговорить со мной? - спросила Мира.
- Ни о чем. Я хотел не поговорить с вами. Я хотел говорить с вами.
Понимаете, просто говорить. Видеть вас. Слушать...
- Так говорите, просто говорите...
- Почему мне все время хочется расцеловать вас? Ведь я вас совсем не
знаю.
Она кивнула, не глядя на него:
- Я это чувствую...
Он вдруг замолчал, смутился.
- Простите, Мира.
- Ничего. Говорите, говорите.
- О чем говорить? Голова пуста. Только одно и осталось: видеть вас.
- Это ничего. Это пройдет... Расскажите, какой вы были в детстве.
- В детстве? - удивился Перекурин. - О чем же тут рассказывать? Был как
все. На лыжах бегал, на коньках. Мы тогда на валенки коньки привязывали.
Да и стадионов-то не было.
- Я тоже любила кататься на коньках. Я даже в секции фигурного катания
занималась. Мне так нравилось на льду, особенно ночью, когда тепло и снег.
Снег весь звездочками, мягкий и ласковый. А вот на лыжах я не любила
бегать. Просто ходить по лесу, не спеша - хорошо.
- А у вас есть лыжи? Вы ходите теперь зимой в лес?
- Нет. Но нынче собираюсь начать. Уже и Ирочку можно учить ходить на
лыжах.
- А мы с Леной давно ходим. И Андрюшка пыхтит как паровоз. Пыхтит, а в
гору лезет. Вывозится весь в снегу, на сосульку похож. А лесу не
уведешь. Это в воскресенье. А по субботам я хожу один. Побегать хочется. С
гор покататься. Чтобы ветер свистел, и чтобы слезы глаз, и чтобы дух
захватывало.
Они проговорили с полчаса. Перекурин и не заметил, как пролетело время.
И говорить было легко, и слушать, и вспоминать. И лицо ее, Миры, в
полупрофиль, рядом-рядом, с чуть широковатыми скулами, с большими карими
внимательными глазами, черными ресницами. Скажет она несколько слов и
чему-то улыбнется, сама не замечая этого.
- Так значит, это вы тогда не уступили моему мужу такси? - сказала она,
не менив интонации.
- Такси? Да, да. Я тоже был там. Прошло, кажется, четыре года?
- Да, четыре года. Пошел пятый...
Она тогда сидела у подъезда. Кто-то догадался вынести табуретку. И
какая-то старушка уговаривала, успокаивала ее. А у нее рот разрывался от
крика. И жара, душно. Боль! Пыль кругом. Это начинались ее первые роды. А
машины все нет...
- Я не знал, что это были вы, - тихо сказал Перекурин.
- Да, вы тогда этого не знали.
Перекурин отчетливо помнил тот день. Четыре семьи с ребятишками
собрались в лес с ночевкой. Сколько у них было с собой рюкзаков, сеток,
палаток, теплых одеял! До лесу не дойти. Автобусы тоже не ходят. Один
выход - ловить такси. Раз с ночевкой, значит нужно подальше, чтобы и лес
был покрасивее, и вода рядом, и порыбачить утром. А таксисты, как назло,
отказываются ехать. Обратно-то ведь везти будет некого. Да и такси-то
нужно два, если не три. Бегали больше часа, нервничать уже начали. Поймали
одно такси. Уговорили все-таки. Тут, на счастье, и второе подошло.
Побросали рюкзаки и палатки в машины, и вдруг -за угла дома выбегает
Серегин, глаза большие, на лице улыбка, не то от радости, не то от
растерянности. Кричит:
- Дайте такси! Жену в роддом отвезти надо.
- Садись! Чего ждем! - кричит с другой стороны Гордецов.
- Да вот тут такси просят...
- Какое еще такси?! Полтора часа бегаем! Поехали!
- Женщину надо в роддом отвезти.
- Так ведь на это есть "Скорая помощь". "Скорую помощь" надо вызвать.
Чего стоишь? Дуй, звони автомата!
- Да, да, я, вообще, звонил уже... Жена у меня...
А женщины переглянулись и ничего не сказали. Ребятишки уже хнычут,
раскисли от жары. Духотища, пыль. Поймать еще одно такси, чтобы уехать в
лес, безнадежная затея.
- Да и не повезет таксист. Очень ему нужно. "Скорая" на это есть, -
объясняет Гордецов, но так, чтобы таксист не слышал.
Раз в год ведь собрались в лес.
Серегин повернулся и молча побежал за дом.
Перекурин стоял, и ему было стыдно. Да и остальным неловко. А тут еще
ребятишки стонут.
- Не в лесу живем. Поехали, чего там, - сказал Гордецов. - Ей-богу, на
"Скорой" ее быстрее увезут.
- Он тогда вызывал "Скорую помощь". Но она почему-то не приехала, -
сказала Мира. - И такси ему не досталось. Какой-то мужчина ехал на своей
машине. Так вот он и довез меня. Семью высадил, а нас посадил.
Перекурин закрыл лицо ладонью, потом медленно потер лоб. Минуты две они
молчали. Вспоминал ведь Перекурин эту историю и раньше и не чувствовал за
собой особой вины. Надо было, конечно, уступить такси. Надо было... Пусть
хоть одну минуту мучилась она -за него. Хоть мгновение. Ведь больно же
ей было! Ему и не представить эту боль. А она еще сидит рядом с ним,
разговаривает.
- Мира, простите. Все плохо, все... Я уйду.
Но он не ушел, а она сказала:
- Ирочка у меня родилась маленькая, худенькая. Я ей долго не решалась
имя дать. Мне нравилось совсем другое. Красивое. А потом думаю: вдруг она
вырастет некрасивой. Мучилась, мучилась, все "доченька" да "доченька", а
потом назвала просто Ирой. Тоже ведь хорошее имя, правда?
- Правда, Мира, правда. - Перекурин боялся посмотреть в ее сторону.
- А у вас дочь такая большая, высокая, ноги полные.
У Перекурина полегчало на душе. Нет, не сердится она на него. Он даже
осмелился взглянуть ей в лицо, в глаза. Ничего. Чуть поджала губы и опять
улыбается. Да что же это делается! Безоружный он перед ней, безоружный.
Хоть бы одно слово злое, насмешливое, чтобы самому внутренне озлиться,
чтобы увидеть, что она не такая уж и добрая. Нет, именно такая она и есть.
И гордая и добрая.
И на Перекурина нахлынуло что-то новое. Какой-то приступ счастья. Вот
он сидит рядом с ней. И увидел-то он ее случайно, не слышал, не
разговаривал с ней, не знал, как ее звать. А ведь любил. И сейчас любит.
Еще больше прежнего. Нет, не ошибся он ни в себе, ни в ней. Любит, но не
будет говорить об этом.
- А вы с детьми часто гуляете. Я вижу. Хорошие у вас дети?
Вот уж об этом-то Перекурин мог говорить сколько угодно. И снова они
проговорили чуть ли не с час.
- Вы же на обед опоздали? - испугался Перекурин. - Кончился ведь
обед-то у вас!
- Кончился, я знаю, - сказала Мира. - Можно разок и без обеда обойтись.
Ведь вы тоже не успели.
- Для меня это сущие пустяки.
- Я хотела вам сказать, только не обижайтесь, что мне не понравились
ваши стихи, - она посмотрела на него учающе, но он ничего не понял.
Руганул только себя в душе. Зачем он только полез со своими стихами хами к
ней? Ведь у нее муж поэт. Известный, прнанный? И хотя Перекурину никогда
не нравились его стихи, как-то внутренне он был с ним не согласен, все
равно тягаться с Серегиным было непростительно глупо.
- Да, стихи, конечно, ерунда, - сказал Александр, стараясь казаться
беспечным, словно это его мало интересовало. - Так себе. Белый стих.
- Я не про рифмы. В стихах я, наверное, тоже плохо разбираюсь. Особенно
своего мужа. Смешно, правда?
Перекурин только пожал плечами.
- Я и ваши не берусь судить. Мне не понравилось то, как вы меня
увидели. Что вы во мне увидели...
- И тут я что-то сделал не так?
- Вы писали стихи своей будущей жене, когда еще не были женаты?
- Нет, я никогда не писал стихов. Писем-то даже не писал.
- Почему?
- Да мы почти все время были вместе. Мы почти и не расставались.
- А мне Сергей писал стихи.
- Ну что же, может, вы и счастливее от этого.
- Только он мне писал не такие стихи. Они были нежные, чистые, хорошие.
- Значит, они вам нравились?
- Нравились, - сказала Мира. - Когда-то... нравились.
- А разве я обидел вас? Что-нибудь в них было грубое, нехорошее?
- Нет. Просто вы увидели во мне женщину. Только женщину. Вам ничего и
не надо было видеть больше. А он видел во мне, наверное, и что-то другое.
Чего, может быть, и нет.
- Господи! - сказал Перекурин. - Это так вы поняли мои стихи?!
- А разве это не так?
- Нет! Нет! Конечно, нет! Я же от вас... у вас ничего не прошу.
- Еще бы! - сказала Мира. И вот теперь-то он увидел ее другой. Не
такой, как всегда. Но не злость была написана на ее лице. Нет. Какое-то
отчаяние. - Ну почему вы видите в нас только женщин? Мы же люди. Ведь
почти каждую неделю, чаще, все время слышишь: "Какие ножки! Какая грудь!
Глазки! Бедра?" И каждый стремится сказать пошлость, притиснуть, если
поблости никого нет. Ведь не машины же мы, прванные удовлетворять ваши
желания. Вот и вы, Ведь вы разглядели только то, что я вышла на балкон без
платья.
Перекурин снова стиснул свое покрасневшее лицо в ладонях и нагнулся
вперед, почти к самым коленям.
- Нет, нет, Мира, - только и смог сказать он.
- Вы любите свою жену? - вдруг спросила она.
- Нет, не люблю! - с вызовом сказал Александр. - Не люблю. Иначе бы я
не пришел сюда.
- Интересно, почему мужья не любят своих жен? - Это был не вопрос,
просто мысли вслух.
- Не знаю. Ничего не знаю. Я хочу только одного - уйти. Простите меня,
Мира. Идите, Мира. Я больше никогда не буду причинять вам огорчения и
неприятности.
Она отрицательно покачала головой.
- Нет, я хочу знать, что привлекло вас во мне.
- Привлекло? - рассмеялся Перекурин. - Нет, я... Он хотел сказать: "Я
люблю вас", но не сказал. Зачем? Кому нужна эта смешная его любовь? А,
может быть, она поняла его вполне правильно? Может, она поняла его лучше,
чем он сам? Ведь и сегодня он сказал ей, что хочет расцеловать ее всю с
ног до головы. Хочет, конечно, хочет! Но ведь не только ее тело любит он.
Ведь в глазах у него всегда стояла ее ласковая, такая родная, необходимая
ему улыбка. Сколько месяцев он разговаривал с ней в своих мыслях? Что это?
Было в ней что-то от него самого. Родство душ?
Она смотрела на него пристально, но спокойно... Она уже поняла, что
ничего он ей не объяснит, не расскажет. И от этого в ее душе поднялась
досада. Хотелось услышать ей что-то такое, что еще никто не говорил,
хотелось узнать его мысли, хотелось представить его чувства.
А он знал, что не сможет ничего сказать ей. Что бы он ни сказал сейчас,
все будет звучать пошло, нечестно, глупо, потому что она не верит ему. И
именно сейчас, когда все стало плохо, он понял, как любит ее. Как нужны
ему ее глаза и слова, и мысли ее, и просто звуки ее голоса. Все
испортилось, все развалилось. И нужно было сделать так, чтобы никогда не
могло наступить продолжение. И он сказал:
- Да! Я действительно хочу исцеловать вас всю с ног до головы. Я хочу
этого! Но только мне ничего не надо. Все ерунда. Все. Забудьте, если
сможете.
Он откинулся на скамье. Пусть будет так, как он сказал. Он вдруг
почувствовал, что ему стало легко. Удивительно легко. Он сказал все, что
хотел. Ведь он же действительно ничего не ждал от этой встречи, от своей
любви, от всей этой нелепой истории. Он выговорился. Выговорился.
- Может быть, есть кто-нибудь, кто говорит такие же слова и вашей жене.
- Может быть. Почему нет? Она же красивая и умная женщина.
- И вы были бы спокойны, если бы узнали об этом?
- Не знаю. Все зависит от того, как бы все это понравилось ей. Кто-то
должен любить и ее...
Мира достала сумочки лист бумаги и протянула его Александру.
- Возьмите. Эго ваше стихотворение.
Он молча кивнул, взял листок, мелко-мелко разорвал его, собрал клочки в
ладонь, поднял ее, желая развеять по ветру листочки, но передумал и сложил
их в карман.
- Нет, не выброшу я их сейчас.
Они оба замолчали. Потом Мира сказала:
- Почему вы молчите? Ведь трудно сидеть вот так, молча.
- Мне не трудно. Мне стало легко, потому что хуже уже быть не может...
Мне сейчас легко.
- А мне? Сделайте же гак, чтобы и мне стало легко.
- Если бы я знал, как это сделать...
- Ну ничего, это просто настроение. Пройдет.
Больше всего Перекурину сейчас хотелось остаться одному. Спокойно
разобраться в своих чувствах. Уйти куда-нибудь в лес, упасть в траву,
чтобы над головой только голубое небо и пляшущие ветви берез. Но он знал,
что даже и сейчас, пусть даже в лесу, он все равно увидит лицо этой
женщины. Ему хотелось уйти, хотя он знал, что это их последняя встреча,
последний разговор, что он уже никогда больше не увидит ее так блко.
Она снова заговорила с ним о всяких пустяках. Но даже об этом он
проговорил бы с ней много часов, дней, лет... Потом она сказала:
- Ну а все-таки мне нужно идти на работу. Мне нужно съездить еще на
один объект.
- Ну что ж, - спокойно сказал Перекурин. - Идите, Мира. Я еще немного
посижу.
- Нет, я не уйду первой. Понимаете, привычка. Уходите вы.
- Пойдемте тогда вместе. А ведь правда, Мира, пройдите со мной рядом
шагов пять. Ведь мы, наверное, никогда больше не встретимся.
- Наверное, никогда.
Они встали пошли сквера. Она едва доставала ему до плеча, и он
подумал, что с ней хорошо было бы ходить, обняв ее за плечи. Она подошла к
остановке своего троллейбуса, и он с ней. Минут пятнадцать они простояли
там, но троллейбус все не приходил, потом пришел битком набитый. Она
спросила у него, сколько времени. Было уже половина четвертого, и Мира
сказала, что на объект все равно опоздала.
- А мне нужно быть на работе, - сказал Перекурин. - Только мне на
другой троллейбус.
- Я провожу вас, - сказала Мира. - Это мне по пути.
Они пошли на другую остановку, постояли там, и он сказал:
- Но ведь мне нужно совсем на другую остановку, - и тихо улыбнулся.
- Ах, ведь правильно! Что же вы ничего не сказали?
- Я нарочно, чтобы еще тридцать секунд побыть с вами.
- А мне показалось, что вы уже успокоились. Я пойду.
- Теперь мне по пути проводить вас.
Она кивнула. Они дошли до подъезда. Мира поднялась по ступенькам и
сказала:
- Ну, до свиданья.
- До свиданья, Мира. Все равно я хочу вас видеть! Все равно!
Она улыбнулась ему устало. И снова ее улыбка сказала ему: "Возьмите
себя в руки, Александр. Все у вас будет хорошо".
Он повернулся и ушел не оборачиваясь.
Весь остаток дня на работе он не пронес ни слова и только на вопрос
директора "Где пропадал после обеда?" сказал:
- На свидании.
И тут-то наконец он начал понимать, что он делает с ней, чем он обидел
ее. Поздно было теперь хвататься за голову, ничего не менишь.
И тогда он решил написать ей письмо. Лишь бы она прочла его.
6
Перекурин пришел домой. Отказался идти с Машей в кино. Жена ушла с
соседкой. Ребятишки бегали на улице. В квартире было тихо. Перекурин сел
за стол, достал лист бумаги и ручку. Время бежало, а он все сидел над
чистым листом. Он не заметил, как пришли дети, как вернулась кинотеатра
Машенька и пыталась рассказать ему содержание какого-то индийского
кинофильма, на котором она даже всплакнула. Все пролетало мимо его
сознания, он был в каком-то полусне.
Наконец он вывел, стараясь писать разборчиво: "Здравствуйте, Мира!"
Жена принесла ему стакан горячего чая, потрепала его по макушке и ушла
спать, не поинтересовавшись, что он собирается писать. А Перекурин писал
быстро, боясь, что пройдет его смелость, что он не успеет высказаться и
что это невысказанное так и останется лежать тяжелым камнем на его душе
рядом со стыдом, который жег его. Стыд этот был во всем его существе, в
душе, в глазах, в лице, во всей фигуре. Он знал, что, написав это письмо,
не бавится от ощущения стыда. А! Все равно. Он и боялся, и хотел, чтобы
это продолжалось всегда.
Он не раскаивался, что написал свое глупое стихотворение. Ведь он
написал его только для себя и никогда бы и не подумал, и не поверил, что
может показать его Мире.
Да! Он увидел в ней сначала только женщину. Он ведь не знал ни ее
имени, ни фамилии, не слышал даже ее голоса, смотрел только дали,
стараясь ничем себя не выдать и надеясь, что это может продолжаться
всегда. Глупая надежда. Ведь именно тихий покой, устроенность,
благополучие и он хотел взорвать в себе. Он никогда и не верил в покой.
Просто согласился, сдался, стараясь не думать об этом.
Он ничего не знал о Мире и видел в ней только женщину. Но ведь и женщин
видят по-разному, одну представляя только в постели, перед другой
становясь на колени.
Он только раз в своих мыслях прикоснулся к ней, к ее ладоням, щекам,
груди, зная, что она этого никогда не заметит. И видя ее, он всегда
испытывал странную радость, больше похожую на грусть. Но все же это была и
радость! И все это должно было остаться в нем, никто не должен был знать
об этом. А он все рассказал ей, сбивчиво, нелепо, пытаясь иногда сбиться
на игривый, шутливый тон, вроде бы его это не очень и волнует. Глупо. Этой
своей глупости он и стыдился.
Что она о нем подумала! А ведь он увидел в ней маленькое чудо.
Перекурин писал, что когда шел к ней, то уже знал, что скажет. И ничто
не могло бы его остановить. Он думал только о себе, не отдавая отчета в
том, что, может быть, она и не захочет его слушать. Он писал о том, что
забыл, что их там было все-таки двое. И что главной в их встрече была она,
а не он.
Он вспоминал, как был горд, что все так честно рассказал ей. Ведь тогда
ему действительно стало легко. Как будто с души свалился камень.
"Я так и остался в глупом неведении, - писал он, - если бы Вы не
заговорили о моем письме. Это было необыкновенно хорошо. Тут только я
начал понимать, что я делаю с Вами.
Вы не прогнали меня, не надавали пощечин, даже не взглянули на меня с
презрением, не высмеяли. Сколько же доброты и мягкости в Вашей душе!
А я еще что-то говорил Вам, чтобы Вы меня простили, что я не хотел Вас
обидеть. Что я говорил? Всякую ерунду, о которой и вспомнить-то стыдно!
Так стыдно! И вы все еще не прогнали меня и даже прошли со мной тысячу
шагов, хотя я просил всего о пяти!
Простите меня за все, что я Вам там наговорил, за то, что хоть на миг
испортил Вам настроение, за то, что не разглядел с балкона, что Вы не
только Женщина, но прежде всего Человек, прекрасный, как чудо, в которое я
всегда верил.
И еще.
Четыре года назад четверо мужчин, у которых уже были дети, и четыре
женщины, которые все уже рожали детей, отказались уступить машину, чтобы
отвезти Вас в родильный дом. И я был одним них. Я даже не пытался
уговорить их уступить машину. И все четыре года мне и в голову не
приходило, что я совершил подлость.
Мне всегда казалось, что я люблю людей. И вдруг открыть в себе, что ты
бесчеловечен. И не сейчас, не только что, а давно. Тут дело не в Вас. Ведь
это была Женщина, которая должна была родить Человека.
И это оказались именно Вы.
Вот видите, сколько я доставил Вам неприятностей. Я еще не знал Вас, не
предполагал вообще, что Вы существуете, а уже причинил Вам боль.
Потом я увидел Вас и в первую же встречу обидел Вас.
Встретился еще раз, и снова Вам стало плохо.
Я не знаю, простите ли Вы меня когда-нибудь или нет.
Я говорил Вам, что мне хочется видеть Вас, говорить с Вами, слушать
Вас, целовать Вас. Все не то.
Я просто люблю Вас.
Я люблю Вас, Мира.
Мира, я счастлив! И мне ничего не надо, кроме одного: будьте счастливее
меня!
Я никогда не спрашивал у Вас, любите ли Вы своего мужа, любите ли Вы
кого-нибудь, потому что я уверен, что Вы любите своего мужа. И ничто не
заставило бы Вас остаться с ним, если бы ушла Ваша любовь.
Я не буду искать с Вами встреч. Считайте, что меня нет, меня не
существует.
Мне даже кажется, что не было и этой глупой недели, когда мне
посчастливилось видеть Вас блко, говорить с Вами, сгореть со стыда и
после этого полюбить Вас.
Мира, я люблю Вас!"
На улице было уже светло, когда Перекурин кончил писать. Он вышел на
балкон, закурил. Хоть бы небо раскололось, чтобы она вышла посмотреть на
него. И он бы увидел ее.
Но небо не раскололось. Какое ему дело до любви Перекурина? Александр
положил листок в карман и вышел на улицу. Первой он сегодня должен увидеть
ее.
7
Он ждал ее возле детского сада, у трамвайной остановки, у здания
Управления главного архитектора, но не встретил.
Едва он вошел в свой отдел, как увидел Гордецова. Тот даже не сострил
при встрече, только сказал:
- Что случилось?
- Весна, - коротко ответил Перекурин.
- Какая, к черту, весна! - заволновался Гордецов. - Август, август на
дворе! Представитель тут все ногти себе пообкусал. А директор валидол
пьет. Ведь полнейший завал в секторе. Никакие статистические данные здесь
не помогут.
- Хорошо. Пойдем беседовать с представителем.
В кабинете директора все пропахло табаком, хотя окна были раскрыты
настежь. Пухлые пачки отчетов и протоколов обследования граждан на предмет
наличия таланта и одаренности лежали на полу. Представителю, наверное, уже
надоело их учать, он сидел, тупо глядя перед собой.
- Вот, явился, - сказал директор. - Тебе сейчас надо не вылезать
своего сектора, а ты порхаешь бог Знает где. - Директор хотел сказать
"черт знает где", но его остановило присутствие представителя. Все-таки
главка.
- Ну так что, Александр Викторович, - спросил представитель, -
собрались с мыслями? Почему сектор лихорадит? В мае недовыполнили план, в
июне наверстали. А в июле завалили так, что за два месяца не нагонишь.
- Спокойный месяц, - ответил Перекурин. - Я уже думал над этим.
- Что значит спокойный? - удивился директор.
- Июль, август. Покой в душах людей. Не будет до осени талантов.
- Да июль, август самые жаркие месяцы, - заволновался директор. - Все в
отпуск торопятся. Билеты, чемоданы. Детей пристроить надо. Какой же тут
покой!
- В том-то и дело, - сказал Перекурин. - Я где-то читал. Прилетели
разумные существа на одну планету, может быть, на Землю. Слышали, что на
морях и океанах бывают бури. Но что это такое, никто не знал. Летают над
водой. Море тихое, ласковое, спокойное. Всю мерительную аппаратуру
повключали пришельцы. Нет бури! Летают день, неделю, вторую. Нет бури. Что
за напасть! Вдруг налетел ветер, а летательные аппараты хрупкие, вот-вот
разобьет их. Скрылись пришельцы на берегу. Переждем, думают. Переждали.
Снова тишина да покой. И снова бедные летают над океаном или морем и никак
не могут найти бурю. Так и улетели. Решили, что на этой планете бурь не
бывает.
- Интересная история, - улыбнулся представитель. - Только в чем тут
аналогия?
- Чудишь, Александру - сказал директор.
- А аналогия вот в чем. Может ли быть талантливой спокойная душа? Покой
- это нулевая линия. От нее можно и вверх и вн. А талант - это
отклонение от нулевой линии. Только, я думаю, не обязательно вверх и
строго параллельно покою. Талант - это колебательный процесс. От горя к
счастью. Это когда душа человека ищет, не хватает ей чего-то. С одной
стороны. А с другой стороны - ее переполняют страсти, буря, непокой. Когда
человеку просто необходимо выплеснуть частицу своей души, искренне,
страстно, без оглядок. Когда человек не боится, что обеднеет, отдав
частицу себя... Мне кажется, это должно быть трудным состоянием. Талант
для человека не только счастье и радость. Это и боль, и горе, и
мучительные раздумья, и разочарования.
- Занятно, - прервал его представитель. - Вот еще увязать бы это с
планом.
- Эксперименты проводишь? - нахмурился директор.
- Тихий месяц июль, - сказал Перекурин. - Людям не до стихов и музыки.
Билеты в Геленджик доставать надо. Не тем заняты сейчас души людей. Пришел
на днях один гражданин. В кресло садится, а сам смотрит на меня умоляюще и
говорит: "У вас нет знакомых в агентстве Аэрофлота?" И я уже знаю, что для
музыки этот человек сейчас глух. И для стихов тоже, и дли любви. В
спортивный сектор его надо. Он сейчас стометровку может пробежать по
второму разряду, хотя не бегал уже лет десять.
- Но ведь вы неуважительно относитесь к своим... - начал было
представитель.
Перекурин махнул в его сторону рукой, словно говоря; "Да подождите вы".
- Был я однажды в гостях у поэта Серегина. - Перекурин замолчал. Вот
смех-то! Ведь он был у нее в квартире еще зимой. Серегин тогда сам
попросил кого-нибудь прийти БОТа. Поговорить, узнать друг друга лучше.
Ему хотелось завязать прочные контакты с бюро. А Миры в тот день не было
дома. Ну конечно, ведь это было в рабочий день.
- Поэтов у нас маловато, - сказал директор.
- Так вот. Был я однажды у него в гостях... Сколько он ни выпустил
книжек, а ведь мы ему до сих пор свидетельство даже о простой одаренности
выдать не можем. Не находит наша машина ничего. А он на нас обижается.
Халтурщики, говорит, вы. Вот и я подумал, может, у него в душе покой,
когда он к нам приходит, потому и получается круглый нуль. А он говорит:
"Вот хотите, я на ваших глазах напишу гневное стихотворение. О Вьетнаме,
например". - "Хочу", - отвечаю я. Берет Серегин лист бумаги и шариковую
ручку. Начинает писать. Написал две строчки - заело. Походил немного по
комнате. Мать его предложила нам кофе с коньяком и конфеты. Выпили мы.
"Прекрасно, - говорит он. - Люблю этот напиток. А вы?" Поговорили о кофе и
коньяке. Тут Серегин еще пару строчек написал. Снова заело. Это меня не
удивило. Не может же человек как рога обилия сыпать строфами.
Наоборот, что-то уж очень быстро у него получалось, по моему мнению. За
полчаса написал стихотворение. И поговорить за это время успели о многом.
И о собаках, и о любовницах, и о бельгийских костюмах черного шевиота.
Показывает он мне стихотворение. Очень аккуратное стихотворение. Даже с
восклицательным знаком. "Через недельку, говорит, - увидите в областной
газете". И действительно ведь появилось. Только зря бумага пропала. Никого
оно не тронуло, я уверен. Разве что главного бухгалтера, когда он
ведомость подписывал. Не было в этих стихах гнева. Не было! Разве можно
писать о горе, а самому рассказывать сальные анекдоты в это время? Тишина
у него в душе. Покой. Доволен он всем. И войной этой он доволен, потому
что она его не касается, а писать о ней можно. Напечатают.
- Так, значит, машина правильно выдает свидетельства? - спросил
представитель. - В чем же тогда дело?
- Если в душе покой - машина не ошибается. У этого Серегина вечный
покой. Но ведь бывает и по-другому. Что-то взрывает покой, и человек
начинает сочинять музыку. Человек талантлив не всю свою жнь. Это
моменты, периоды. У одних короткие, и человек проскакивает мимо них,
боится их. Ведь это что-то необычное. У других продолжительные. Мы же ведь
аналируем спокойные души людей и выдаем им справки, что они обычные,
серые, неодаренные, как и большинство. Не то мы делаем. Над спокойным
морем мы ищем бурю. Катись к черту весь план! Не в нем дело. В людях дело.
Надо разрушить покой в человеческих душах. Ведь не для того же мы живем,
чтобы тратить зарплату на мясо и брюки, чтобы носить семьдесят пар
ботинок и умереть, испытывая гордость, что ты помогал развивать обувную
промышленность.
- Но ведь никто и не прнается, что живет ради этого, - успел вставить
директор.
- Никто, - подтвердил Перекурин. - Никто, но многие так и живут.
- С таким настроением нельзя работать, - сказал представитель.
- Нельзя. Я знаю. Я уйду с этой работы.
- Нет уж, милый! - вспылил директор. - Развалил и сразу: уйду. Ты
сначала наладь как следует в своем секторе, а потом будем говорить.
- Закрыть надо мой сектор. Бесполезен он. Вреден даже. Только в хор
электролампового завода и можем набирать людей. Да и там поют только: "Ох,
миленок..."
- Этот хор вестен по всей Сибири, - возвысил голос директор. - А ты
его хаешь.
- Я его не хаю. Не тем мы занимаемся. Не открывать таланты надо. Что их
открывать. Талант сам откроется. Делать нужно так, чтобы в людях исчезал
покой. Тогда и таланты будут. Хотя, наверное, не у всех... Все равно не у
всех.
- Времени у вас много свободного, вот вы и мечетесь, - сказал
представитель. - Я буду в главке ставить вопрос. У станка бы постояли,
меньше глупых мыслей лезло бы в голову.
- Неправда, - тихо сказал Перекурин.
- У тебя у самого в душе покой или как? - спросил директор.
- Нет в моей душе покоя.
- Что же ты стихи не пишешь?
- Вполне могу обходиться и без этого, потому и не пишу.
- А что же тогда нам, серым, делать? - съехидничал директор. - У меня
вот тоже одни волнения, а что-то петь не хочется.
- Вы прекрасный органатор. В этом ваш талант.
- Ну будет, будет, - заскромничал директор. - Говорить хорошо. Что с
планом делать?
- Ничего. Раз сама система неправильная, техника нам не поможет. На юг
люди едут. Не до нас им.
Перекурин вышел. А когда дверь за ним захлопнулась, директор сказал:
- Ишь ты. Волновать сердца людей ему надо! Влюбился, что ли, мужик?
- Надо серьезно подумать... - начал представитель.
- Нет, я его в обиду не дам, - не дослушав, предупредил директор.
8
А Перекурин снова пошел к Управлению главного архитектора. Надо было
ему увидеть Миру. Чтобы не думала она, что он просто поволочиться хотел.
Чтобы знала она, что любит он ее. Любит! Чтобы успокоилась она, не боялась
встретить его на улице, не боялась выходить на балкон.
В управлении уже начался обед, когда он зашел в комнату, где работала
Мира. Там никого не было, кроме одной незнакомой женщины. Перекурин ничего
не спросил и вышел. Он пересек улицу и стал ходить напротив окон здания.
Еще раз зайти он не решался. Ведь какой стыд он испытывал при этом! И уйти
отсюда он не мог. Не мог уйти, не увидев ее.
И вдруг за его спиной раздались шаги. Это была она. Он не видел ее, но
уже почувствовал это. Обернулся. Ну, конечно же, это была она.
- Мира, - сказал он.
- Здравствуйте, - сказала она.
- Мира, здравствуйте.
- А я случайно посмотрела в окно, вижу, знакомый человек ходит. Я
подумала, что вы пришли ко мне.
- Да, да. Я даже заходил в комнату, где вы работаете. Но вас там не
оказалось.
Она стояла перед ним в легоньком в синих цветочках платье. Стояла и
улыбалась. И снова добродушно, словно говоря: "Нет, Саша, я не обиделась
на тебя".
Знала бы она, что делает своей улыбкой! А он стоял и смотрел на нее, и
казалась она ему чудесным незнакомым ритмом, странной и прекрасной
мелодией и словами, нежными и красивыми. Вся она была как песня. Далекая
песня. Песня, без которой и жить-то, наверное, не стоит.
Она чуть-чуть кивнула ему, как бы говоря: "Ну что же вы?" Перекурин
представил себе, что с ним будет, если он больше не увидит ее, как и писал
он в своем письме. Сейчас можно было просто постоять рядом с ней и
помолчать. И не говорить глупых слов, потому что неглупые куда-то пропали.
Но Перекурин решил быть честным. Ведь он хотел передать письмо. И только.
- Хотите еще одно стихотворение? - спросил он.
- Хочу! - ответила она. Это было сказано таким тоном, что Перекурин
писал бы ей каждый день, лишь бы слышать это "Хочу!" Он протянул ей
сложенный: вчетверо лист бумаги и сказал:
- Вот и все. Я не буду задерживать вас. До свиданья, Мира.
- До свиданья, - сказала она, и теперь в ее голосе ему почудилась
растерянность. Может быть, она хотела услышать еще что-нибудь от него. Или
у нее просто есть несколько свободных минут времени, которые все равно
пропадут зря.
- Ну я пошел, - сказал Перекурин.
Она кивнула ему и улыбнулась. Он повернулся и ушел не оборачиваясь.
В его секторе все шло размеренно. Приходили люди, заполняли анкеты,
садились в кресла, вставали, получали свидетельства. Одни уходили молча,
ничуть не расстроенные, другие все-таки протестовали.
- Вот у меня рассказ, - напирал на Гордецова один упитанный молодой
человек. - Я на конкурсе первое место занял. Проверьте свою машину!
- Что за конкурс? - поинтересовался Гордецов.
- Во второй пекарне. Хлеб-то наш едите. Что я, зря писал, что ли?
- Бросьте писать, - сказал Перекурин. - Если для конкурса да для нашей
машины, то не стоит. Кроме этого рассказа что-нибудь еще писали?
- Нет.
- А хочется?
- Хлопот много, а толку мало. Может, действительно бросить?
- Бросьте. Не пожалеете потом. Зачем писать, если можно без этого?
Недовольный толстячок успокоился.
- Здорово это у тебя получается! - сказал Гордецов. - От некоторых ведь
никак не отвяжешься. Прут как на буфет.
- Тут дело не в том, чтобы отвязаться. Не надо прельщать людей надеждой
на то, что они могут стать талантливыми. Надо сделать так, чтобы они
становились ими. Халтурой занимаемся.
До вечера Перекурин успокоил еще многих, а некоторых отговаривал прямо
в небольшом зале ожидания.
План за день едва выполнили на двадцать процентов.
После работы Перекурин пошел на сквер возле здания, где работала Мира.
Сел на скамейку. Он не знал, когда она кончает работу, да и не хотел
попадаться ей на глаза. Он видел, как она вышла подъезда, как шла по
улице в пятидесяти метрах от него. С этого дня он каждый вечер садился на
привычную скамейку. И ждал ее. Ждал, хотя дал ведь себе слово не искать
встреч. Он их и не искал. Да и к чему они были? Ведь, кажется, выяснено
все. Каждый день он говорил себе, что больше не пойдет, что это смешно,
нелепо, глупо, что нужно же иметь гордость, наконец. Но только все было
напрасно.
Так прошло три недели. Три мучительные недели. Но как радовалось его
сердце, как он бывал счастлив, когда видел ее хотя бы дали. А ведь он
видел ее еще и со своего балкона. Она тоже выходила на балкон, обычно
сразу же после захода солнца. Ее профиль четко выделялся на фоне медленно
темнеющего неба. Она почти всегда была одна. Раза два, правда, выходил ее
муж Сергей. И тогда Перекурин с удивлением обнаруживал, что он радуется.
Пусть хоть у них в семье все будет хорошо.
В конце августа он случайно встретил ее в Университетской роще. Оба
вначале растерялись. Перекурин смутился, покраснел, сказал:
- Это случайно. Я не искал вас.
- Я знаю. А вот мне хотелось вас увидеть. Ваше последнее
"стихотворение" было так непохоже на первое. Неужели что-то менилось в
вас за такой короткий срок?
- Ничего не менилось, Мира. Разрешите, я буду называть вас на "ты".
Смешно ведь. Я люблю вас. Я хочу сказать хоть раз: я люблю тебя.
- Хорошо. Если хочешь, скажи.
- Я люблю тебя.
- Я знаю. Дальше не надо.
- Это, наверное, наказание мне за тот день, когда я не уступил такси
вашему мужу.
- Наказание?
- Наказание и прощение. Все сразу. И даже награда. Почему ты не гонишь
меня? Ведь каждый раз я причиняю тебе только горе.
- Нет. Хочешь, я тебе расскажу, как я училась в школе.
- Хочу.
Они встречались еще раза три. В роще и в Лагерном саду.
- Хочешь, - говорила она, - я расскажу тебе...
- Хочу! Конечно, хочу!
Они и домой возвращались вдвоем, только он не провожал ее до подъезда.
Она так хотела.
9
Как-то Перекурин возвращался с работы поздно вечером, почти ночью.
Нагнал компанию подвыпивших ребят с девушками. У одного них была
гитара. Перекурин умел играть на гитаре, хотя брался за нее в последние
годы редко.
И такое вдруг на него накатило! Хоть плач, хоть кричи, хоть пой! Он
просто представил себе, что с ним будет, когда она уедет. Это она вчера
сказала ему, что Сергей собирается переезжать в Марград. В Усть-Манске у
него были натянутые отношения с писательской органацией. И он решил
переехать в Марград.
Перекурин представил себе это. А если навсегда? Ведь не жнь будет
это! А раньше смеялся, что -за любви стреляются.
Перекурин молча втесался в толпу ребят и снял с плеча у одного них
гитару.
- Таскать надоело, - только и сказал тот. - Каждый день, как лошадь.
- Спой нам цыганский романс! - крикнули девушки и рассмеялись.
Нет, цыганских романсов он не пел. Он и вообще не знал, зачем ему
понадобилась гитара. Вот только не может он без нее, и все.
И Перекурим запел. Слова и мелодия возникали сразу, словно кто-то
нашептывал их ему на ухо. А пел он о ее улыбке. И снова видел перед собой
ее улыбающееся лицо. И дальше уже не помнил ничего, пока его не начали
трясти за плечи.
- Что с тобой, старик? - спросил один парень.
- Завидую его жене, - сказала одна девушек.
- Ненормальный какой-то, - сказал кто-то. - Разве можно так петь.
С этого вечера все и началось.
С ним что-то происходило. Это начиналось внезапно, без всякой видимой
причины и было как клапан, через который вырывалось наружу нервное
напряжение его мыслей и чувств.
Он называл эти взрывы приступами счастья. И бросал все. Работу, если
это происходило в бюро; семью, если был дома; друзей, если был в их
компании. Он брал гитару и шел на улицу. И не имело никакого значения, был
ли это день или ночь, шел ли дождь, жгло ли солнце. Он ничего и никого не
замечал, и в голову приходили слова, а руки сами начинали перебирать,
струны, и Александр пел.
Пел странные и незнакомые песни.
Пел, будоража и взвинчивая сердца и души незнакомых людей чем-то
необычным, прекрасным и далеким-далеким, как несбыточное.
Сказка! Сказка была в его песнях!
Друзья заметили, что с Перекуриным что-то случилось. И Машенька
заметила, и даже директор бюро. Но говорить с ним на эту тему было просто
бесполезно. Это понимали, чувствовали все, хотя и пытались все-таки что-то
сделать. Хуже всего было Машеньке. Он не стал более молчаливым, замкнутым.
Не стал менее внимательным к ней и детям. Внимания он им уделил теперь
даже больше, чем прежде. Он дарил своей жене цветы, целовал ее, словно
торопился, что не успеет сделать ей приятное. Но она-то чувствовала, что,
целуя ее, он видит кого-то другого. Другую женщину. И здесь не мелкое
увлечение, за которое можно дать пощечину. Машенька плакала тайком и
терялась в догадках. И спросить было не у кого. Да и стыдно, тем более
что, она была уверена в этом, никто его друзей все равно ничего не
знал.
Директор бюро шел как-то вечером по бульвару и встретил Перекурина. Тот
стоял, прислонившись спиной к тополю, с полузакрытыми глазами и пел.
"Пьяный, что ли?" - подумал директор и подошел поближе. Перекурин его не
заметил. Вокруг него стояло человек пятьдесят, а подходили все новые и
новые. Директор не сразу понял, о чем поет Александр, но что-то резануло
его по сердцу; закружилась голова, перед глазами всплыло лицо школьницы,
которую он любил тридцать пять лет назад. Директор был волевым человеком и
отогнал видение. Но ему вдруг стало грустно-грустно. Ведь надо же! Лет
пятнадцать уже не вспоминал ее. А тут вдруг на тебе! Директор покачал
головой и поспешил уйти. А в спину неслось: "Не убивайте любовь!" И ритм
какой-то нервный, непохожий ни на что слышанное ранее.
Директор жил с младшим сыном. Старший уже обзавелся собственной семьей.
А жена у директора умерла пять лет назад. Допоздна просидел директор над
альбомами с фотографиями, тихо улыбаясь и покачивая головой. Ну и
Перекурин... Волновать души людей ему надо. А для чего?
А может, действительно надо?
Директор всю ночь промучился. Не заснуть.
А на другой день вызвал к себе Перекурина и сказал:
- Вот что, дружок! Ты ведь в Анапу не едешь или там в Гагры? И душа у
тебя неспокойная. Слышал я тебя вчера. Ну что ж, умеешь ты волновать
людей. Что с тобой случилось, спрашивать не буду, все равно не скажешь. Но
только если ты так же споешь на сцене, "Золотую осень" мы выиграем.
Согласен?
- Я на все согласен. Только толку от моего согласия будет мало. Нет у
меня ни к пению, ни к танцам, ни вообще к искусству никаких способностей.
Сами ведь знаете.
- Не было, да вдруг стало. И так бывает. Мне справки не нужны. Мне
человек нужен. Давно уж про тебя говорят. Ждут на улицах. Только вроде ты
не по расписанию выходишь. И гитару иногда забываешь. Давай-ка выручай.
Подтверди наглядно свою теорию. А насчет машины... Как-нибудь на досуге
подключись еще раз.
В начале сентября в машине сгорело полторы сотни интегральных схем. И
все -за предохранителей. Директор рвал и метал. Инженеры и техники
сконфуженно переминались с ноги на ногу. А Перекурин объявил аврал. В
субботу и в воскресенье все чинили машину, проверяли ее режимы,
настраивали. Работали и в ночь на воскресенье. А в обед Перекурин решил
сбегать домой, пообедать, да и вообще посмотреть, как там.
Он открыл дверь квартиры и обомлел. В кресле сидела его жена Машенька,
а около нее хлопотала Мира. На столе стояла маленькая бутылочка с
нашатырным спиртом, лежало мокрое полотенце, рецепты.
Перекурин сказал: "Здравствуйте" - и прошел в комнату. Вот чего он
никогда не предполагал, так это увидеть их вместе.
- Помидоры уж очень хорошие были, - сказала Машенька. - Вот я и набрала
целую сумку. Подняла и...
- Вашей жене нельзя поднимать тяжести. Она же ребенка ждет. А вы... -
Мира впервые посмотрела на него с нескрываемым осуждением.
- Ребенка? - повторил Перекурин еле слышно.
- А, - махнула рукой Машенька. - Он и не знает ведь еще даже. Пятый
месяц уже...
- Ребенка, - повторил Перекурин. - Почему же ты раньше ничего не
сказала?
- А ты, конечно, не заметил?
- Нет... нет...
- Вот всегда так. Как будто он в другом мире живет. Принцесс все еще
видит во сне и даже летает.
- Принцесс? - Перекурин наконец понял, что это за положение, в которое
он попал. Жена ждет третьего ребенка, а рядом стоит женщина, которую он
любит, которую видит во сне и наяву, без которой и жить-то не хочется.
- Мира мне помогла. Вы хоть познакомьтесь... Без нее не знаю, что и
делала бы. Сумка тяжелая.
- Зачем же? Может, "Скорую" вызвать?
- Была уже, - коротко ответила Мира. - Ну, я пойду. Счастливо вам.
Берегите жену.
Живем в одном доме и даже незнакомы. Мира, вы заходите к нам. Не всегда
ведь я так раскисаю.
- Зайду, если будет время. Мы ведь уезжаем... - Она уже вышла в
коридор.
- Саша, проводи! Чего стоишь?
Перекурин вышел на лестничную площадку. Молча. Она стояла перед ним,
стараясь понять, что происходит сейчас в его душе. Он посмотрел ей в
глаза. Она не отвела свои и только сказала:
- Вот как бывает...
И пошла вн, держась за перила и не оглядываясь.
Он вошел в квартиру, наклонился к Машеньке, взял ее руки, спрятал в них
свое лицо и прошептал:
- Что же ты наделала, Машенька...
С Машей не случилось ничего страшного. Она лишь один день пролежала в
постели.
Перекурин несколько дней был удивительно спокоен. Казалось, что он
снова становится прежним добропорядочным отцом семейства. Да и дела на
работе пошли лучше.
Вот только он не мог спать.
10
В середине сентября он позвонил Мире.
- Я хочу еще раз видеть вас. - Он снова говорил ей "вы". - Ведь даже
осужденный имеет право на последнее слово. Можно мне увидеть вас?
- Приходи, Саша, - ответила она.
Он встретил ее в Университетской роще. Было тепло. Последние теплые дни
осени.
- Я хочу рассказать вам одну смешную историю, - сказал он и рассказал
ей о своей любви. Подробно, день за днем. Все, что он чувствовал, что с
ним происходило, все.
Они стояли под сосной. Он не удержался и положил свои руки ей на плечи.
Она не протестовала.
- Слушай еще. Я люблю тебя, Мира. С самого начала я знал, что ничем не
сумею увлечь тебя, что моя любовь так и останется во мне, что никогда ты
не скажешь мне: "Люблю". Я знал. Только не мог удержаться не мог не
рассказать тебе все. Может, я и напрасно это сделал. Я хочу только одного.
Чтобы моя любовь когда-нибудь пригодилась тебе. Если кто-нибудь захочет
втоптать в грязь твою гордость, твою любовь, если тебе будет невыносимо
больно от обиды, знай, что я люблю тебя. Знай, что тебя надо любить. Знай,
то ты более других достойна любви. Тебя нельзя не любить.
- Милый, смешной Сашка. Тебе плохо сейчас. Я знаю.
- Да, мне плохо. Но я ничего не хочу возвращать назад, ни в чем не
раскаиваюсь. Мне сейчас плохо. А через пять минут, когда ты уйдешь, мне
будет еще хуже. Пускай. Зато ты разбудила меня. Я так и проспал бы всю
жнь. Хорошо, что я встретил тебя.
- И мне хорошо.
- Хорошо, что ты не любишь меня. Для тебя. Со мной бы тебе было трудно.
И у тебя бы не было покоя в душе, и ты бы металась, как я, не находя
успокоения. И все время тебе что-то было бы нужно. И ты бы пела и плакала.
Хочешь, чтобы был взорван мир в твоей душе?
- Нет, - она освободилась от его рук и сделала маленький шаг назад.
- Хочешь не знать покоя?
- Нет, нет, - она оттолкнула его.
- Хочешь любить?
- Нет! Не надо! Перестань! Остановись! Я уеду через неделю. У тебя
пройдет.
- Нет.
- Ничего не говори! Я тоже хочу любить! Не говори больше. Ведь я же
останусь с тобой! Что мы тогда будем делать? Что будут делать твои дети?
Машенька? У меня есть еще капелька покоя. Не отнимай ее. Может, я
переживу. Прогони меня, скажи что-нибудь, чтобы я ушла. Нам нельзя
вдвоем... нельзя. - Она провела по его лицу рукой. - Я поцелую тебя,
только забудь все. Я все еще жду, что будет покой.
Он прижал ее к себе. Не отпускать бы никогда! Чувствовать, как бьется
ее сердце! Видеть ее глаза, ее улыбку, гладить ее волосы. Мир мой! Губы
ее, горячие и упругие! Глаза, большие и совсем рядом. Совсем рядом. Ближе
уже нельзя. Худенькие плечи... И больше никогда этого не будет.
- Я ухожу, Саша. Мне не хочется уходить. А иначе нельзя. Прощай, Саша.
- Прощай, Мира.
Она побежала быстро, не оглядываясь. Только бы не остановиться, не
вернуться. Вернуться нельзя. Ведь разорвется он между нею и детьми.
А она? Что будет с нею? Ведь увидела первый раз - смешной парень и все.
Какой-то не такой. Застенчивый, неуклюжий. И ведь была зла на него, что
написал он свое нелепое стихотворение. Думала, смеется. А он не шутил. И
еще сегодня шла, думала, что все кончится тихо. Хотя в душе уже не было
тишины. Уже хотелось видеть его, остаться с ним. Любила этого смешного
мужика, у которого трое детей. Скоро будет трое.
Она шла по песку и беззвучно всхлипывала. И жалко ей было себя, и
думала в то же время, что все пройдет, что все образуется. А что
образуется? Вспомнила, как первый раз уехала в командировку. Ирочку у мамы
оставила. Приехала, соседи говорят, что у мужа тут женщина жила. Не
поверила, поссорилась с соседями. А Сергей встретил ласково. Отутюженный
весь, выбритый, веселый. А потом стал спрашивать, не было ли у нее в
командировке мужчин. Не шутил, допрашивал. Потом оказалось, что соседи
говорили правду. Соседи все знают. От стыда чуть не сгорела, но ему ничего
не сказала. Только больно было и обидно. Ведь такие стихи писал ей! И
сам-то он, ведь вот только когда разглядела, был каким-то гладким,
обтекаемым. Когда надо - веселый, когда надо - ласковый. Не такой, какой
есть, а какой требуется.
И у знакомых, и на работе расспрашивал, как ведет себя его жена. Нет ли
у нее любовника, не ходит ли она с кем. Не стеснялся заводить разговоры с
совершенно незнакомыми людьми, лишь бы узнать что-то о ней. А ведь ей
говорили, передавали. И по-прежнему время от времени появлялись у него
женщины. Только она не хотела разбираться, не просила его ни о чем и не
угрожала. Передурит он, и все образуется. Снова все тихо, мир кругом, до
следующего раза.
И тут появился этот Перекурин. Знала она его давно. Видела часто.
Человек как человек. Немного смешной. А в общем-то очень добропорядочный.
Когда подошел первый раз - не прогнала, интересно было. Что случилось с
человеком? Потом встретила еще раз. Говорит сбивчиво, но искренне же!
Поверила, что любит ее. Ох, как нужна была ей чья-нибудь искренняя,
хорошая любовь! Гордость ее, любовь ее давно уже втоптали в грязь. А нужно
было делать вид, что все хорошо, чтобы соседи не совали свой нос, не
сочувствовали, не расспрашивали.
И увереннее она стала. И в своих мыслях, и в словах. Все-таки нужна
была ей эта любовь. Но думала, пройдет все. И вот сегодня сама бросилась к
нему. И поняла, что не жить без него. Но только никогда он не будет ее
Александром. Машенька, милая, простодушная женщина, и трое детей стояли
между ними.
Впервые поняла, как больно любить. Не сдержалась. И хорошо, что не
сдержалась. Может, так и надо. Выдержать бы еще неделю. А потом все
угаснет, успокоится.
Прошла неделя. Перекурин видел, как они уезжали. Был конец сентября, но
погода все еще стояла солнечная, хотя и прохладная. Их провожали родные и
знакомые. Мужчины по этому поводу были, конечно, навеселе. Они не
поздоровались. Ведь "прощай" было уже сказано. Все те сели в автобус и
уехали.
А он стоял и видел ее так же явственно, как и раньше, все так же
обнимал ее за худенькие плечи, понимая, что никогда больше не увидит ее.
И снова на него накатило это странное состояние, когда надо кричать от
горя, но кричать стыдно. Ему хотелось петь. Вложить в слова, в ритм, в
мелодию всю свою боль, всю нелепость обстоятельств, всю любовь к ней.
Зашел к нему директор, чуть не на коленях просил спеть на фестивале
"Золотая осень". Провалится же ведь все! Перекурин согласился, взял
гитару.
Фестиваль проходил во Дворце спорта. Перекурин пел. Его не вызывали на
"бис", потому что он не уходил, пока не почувствовал, что музыка
оборвалась в его душе. Ему долго аплодировали. Взволновал он песнями весь
зал. Директор сиял. Директор тоже был взволнован. Молодец Перекурин!
Случится же с человеке такое... Тридцать с лишним лет был обыкновенным
человеком и вдруг запел. Да как запел!
А Перекурин сразу же ушел и не слышал, что там о нем говорили. Зачем
ему это? Ведь он пел только для нее. Он вспоминал ее, каждую черточку ее
лица, каждое движение, каждое слово, каждый звук. Вспоминал и пел. Он не
знал, что в то самое время, когда он пел, в поезде Усть-Манск - Марград, в
коридоре у окна стояла маленькая женщина и пыталась убедить себя,
удержать, чтобы не выйти на очередной остановке и не сесть в обратный
поезд. В купе муж заводил новые знакомства, а маленькая девочка укладывала
спать куклу.
Она простояла у окна больше часа и осталась, вошла в купе.
А на Перекурина насели. Честь Усть-Манска превыше всего! Петь надо,
петь! Он доказывал, что не может петь просто так, ни с того ни с сего. Не
может петь по расписанию. Ну бывает иногда с ним такое. Так ведь может
проойти совсем не в то время, когда нужно областной самодеятельности.
К машине его подключали раз двадцать. И все время машина выдавала
результат: таланта к пению и вообще к музыке нет. Нет - и все! Директор
махнул рукой на машину. Черт с ней! Ученые поломают головы и
усовершенствуют. Но ведь не ждать же!
Перекурин подчинился. Тем более что теперь он не мог жить без песен.
Потребность у него была такая. Хоть кричи, хоть пой. Лучше петь.
И Перекурин поехал в турне вместе с усть-манской самодеятельностью. Он
пел, но ему не становилось легче. Нет, время тут было ни при чем. Не мог
он забыть ее. Мир мой - называл он ее.
11
Года через два он получил от нее письмо. Она писала: "Здравствуй,
Александр! Я разошлась с Сергеем. Это ты помог мне. Меня любит один
человек и хочет, чтобы я вышла за него замуж. Мне с ним хорошо и спокойно.
Он не поет песен и не пишет стихов. Он говорит, что никогда в жни не
летал во сне. У него на все есть правильные ответы, и он все знает. Он
никогда не совершает не подобающих его положению поступков. Но иногда на
меня накатывается волна беспокойства, все мечется в душе, все задает
вопросы, на которые нет ответов. Это бывает, когда ты поешь. Однажды я
была на твоем концерте и поняла, что это твои песни. Что они делают с
людьми? С людьми, которые тебя даже не знают. А я знаю. Вот и представь,
что они делают со мной. Это происходит всегда, где бы ты ни пел, в любое
время. И расстояние здесь не имеет никакого значения. Я чувствую, я знаю,
когда ты поешь. И тогда мне не нужно никого, кроме тебя. Это невыносимое
смешение боли и счастья. Ты такой и есть. И я бы с тобой все время была
такая. Только этого не вынести. Это как бег через силу, вечная буря,
вечная неуспокоенность.
Когда я спокойна, я с радостью думаю, что нашла тогда в себе силы и не
осталась с тобой. Но когда на меня находит это, несчастье мое оттого, что
я не осталась с тобой, становится невыносимым. Я боюсь твоей любви. Она
взрывает покой в душе.
Р.S. Я слышала, у тебя родилась дочь. Как ты ее назвал?"
Перекурин только раз прочитал письмо и сжег его. Потом пошел на
телеграф и дал телеграмму: "Мою дочь зовут Мира. Я больше никогда не буду
петь. Александр".
Он вышел душного помещения телеграфа, сорвал галстук, расстегнул
воротничок рубашки. Все пройдет, все пройдет, успокаивал он себя. А в
голове стучало: "Мира! Ми-ра! Мир мой! Мир мой!"
И новый, радостный и до слез горький ритм возник в его голове. И слова.
Их не надо было выдумывать, над ними не надо было мучиться. Они возникли
сами. И не было сил, чтобы сдержаться и не запеть. И все кружилось, и
пело, и свистело, и скручивало душу в стремительный вихрь. Он прислонился
спиной к стене дома. Он не запел. Он дал слово. Он снова видел перед собой
ее лицо.
Пусть в ее сердце будет покой.
А за тысячу километров, в саду возле небольшого домика, уткнувшись
головой в ствол клена, плакала маленькая женщина с рыжими волосами,
уложенными на голове в какую-то странную, фантастическую прическу.
Покоя больше не будет.
Сашка!
Мир мой!
Виктор Колупаев.
На дворе двадцатый век
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Качели Отшельника".
& spellcheck by HarryFan, 21 September 2000
-----------------------------------------------------------------------
- Микола! - крикнул Андрюха. - Посмотри, что там на дворе!
Никто не ответил. Андрюха сердито заерзал на печи, скинув с себя
одранный полушубок, свесил голову вн. Темнота, ничего не различишь.
Тихо, только едва слышное посапывание на полу.
- Микола! - снова крикнул Андрюха. - Проснись! Чтоб тебя!
- А!.. Что?.. - Микола взмахнул рукой, ударился о березовый чурбан,
сморщился, сел прямо на полу, растирая кисть руки, буркнул: - Опять этот
полушубок...
- Ты бы сходи" посмотрел, что там на дворе? А?
- И смотреть тут нечего, все и так понятно.
- Все-таки... Может, березка подросла?
- Черта с два она подросла. Сидим здесь уже третий день.
- Все-таки...
- Ладно, схожу.
Микола поднялся с пола, в темноте нашарил руками лапти, надел их прямо
на босу ногу и, как был в одних портках и без рубахи, шагнул через порог.
Еле слышно сработала блокировка. Это чтобы ничего не случилось, пока
Миколы нет в бенке.
Уже заметно светало. Все небо заволокло тучами. Моросил мелкий дождь.
Листвы на деревьях уже почти не было. Микола погладил ствол тоненькой
березки, что стояла около полуразвалившегося крыльца. Какая была, такая и
осталась. Ничего не менилось. Подставив руки под струю воды, стекающую
деревянного желоба с крыши, Микола умылся, подставил грудь, спину.
Холодно, а хорошо. Взбадривает.
Андрюха уже слез с печи и теперь пытался найти огрызок свечи, кремень и
трут. За этим занятием и застал его Микола.
- Светает уже. Побереги.
- Ну что там? - спросил Андрюха. Он еще надеялся. Чуть-чуть, совсем
немного, но надеялся.
- Засели мы. Вот и все, - спокойно ответил Микола.
- Так. Приключеньице.
- Сходи умойся. Харч надо добывать.
Пока Андрюха хлюпался на крыльце, Микола оделся, навернул портянки,
завязал лапти, сел на чурбан.
Андрюха оделся тоже, спросил:
- Возьмем сегодня чего-нибудь?
Микола покачал головой:
- Бластер бы, а с этим оружием... сдохнем с голоду. Зима скоро.
- С бластером мы были бы уже не здесь. Однако надо идти. Сидеть тоже
толку мало.
- Пойдем вдвоем. Веселее.
- А если здесь что проойдет?
- Ненадолго же.
Микола взял в руки рогатину, подбросил ее в руке. Ну и оружие! Вот жили
люди! И Андрюха взял в руки рогатину, здоровую, на медведя разве что. Но с
медведем лучше не встречаться. Они надели сверху старенькие, ношенные
полушубки, лохматые треухи и вышли в нудный, противный дождь.
Рядом с покосившейся бой начинался лес, непролазный, нетронутый. Ни
тропинки, ни просеки.
- Куда пойдем? - спросил Андрюха. - Хорошо бы по компасу.
- Ха! По компасу, - усмехнулся Микола. - Компас того, может и будет
когда.
- Прямо, что ли, пойдем?
- Пойдем прямо, - согласился Микола.
С деревьев на них сразу же хлынули потоки воды. Идти было трудно. А тут
еще рогатины мешали. Как с этим оружием можно добыть зверя, они понятия не
имели. Но что-то нужно было делать.
За полчаса они продвинулись метров на пятьсот. Устали, промокли и
оказались на берегу реки, на небольшом обрывчике. Вну, у лодки, стоял
мужик, разбирая латаные сетки, и что-то бормотал под нос. На днище лодки
поблескивала рыба. Андрюха не сдержался и начал глотать слюну. Очень уж
хотелось есть. Микола переступил с ноги на ногу, чавкая грязью. Мужик
оглянулся. Сначала испуганно, потом злобно зыркнул на них глазом, схватил
топор и бросился наверх, хрипло выкрикивая:
- Порешу! Антихристы! Порешу!
Андрюха бросился было бежать, но остановился. Мужик никак не мог
взобраться наверх, а может быть, просто не хотел. Пугал только.
- руку, - сказал Микола и нагнулся.
- Тебе чего? - сердито спросил мужик.
- Мне ничего. Живем мы тут.
- Никто тут не живет. Зверье разве одно.
- А мы вот живем. Рыбы продай, - сказал Микола, но спохватился, что
покупать-то не на что. - Меняться давай.
- А что сами-то?
- Да у нас и снасти нет никакой.
- Бегете, значит?
- Бегем. А скорее догоняем. Да догнать никак не можем.
- У вас и выменять-то нечего. Разве что треух.
- Согласен на треух. Треух не сжуешь.
- шапку-то. Стойте тут. Я принесу.
- Возьми мою! - крикнул Андрюха. Ему было неудобно, что он трухнул
сначала. Хоть чем-то загладить свою вину. - Держи. - И он кинул мужику
свой треух.
Мужик осмотрел его и, кажется, остался доволен. Он спустился к реке,
набрал в нкую, как решето, корзину рыбы, с сожалением посмотрел на нее,
вздохнул и, подойдя к Миколе, вывалил ее прямо на мокрую землю.
- Может, на вас кто и наткнется, - сказал он как будто невзначай.
- Это кто же? - спросил Микола.
- Может, стрельцы, может, еще кто.
- Стрельцы? - закричал Андрюха и совсем осмелел. - Какой же сейчас год?
Мужик посмотрел на него, не понимая.
- Ну время, время какое?
- Эх, лихое время, - вздохнул мужик. - Вы, однако, поспешайте.
- Царь-то у вас хоть какой? - крикнул Андрюха, потому что мужик уже
спустился к лодке и отвязывал ее.
- А-а, - махнул он рукой. - Что один, что другой. - Он толкнул лодку и
поплыл, загребая веслом чуть вверх против течения.
- Вот и вся информация, - печально вздохнул Андрюха.
- Собирай рыбу. Пошли. Рассвело совсем. Покопаемся еще в аппаратуре.
Выбираться все равно надо.
Печь в бе была русская. Хорошо, что хоть не по-черному топилась. Они
развели огонь. Андрюха принялся чистить рыбу. Микола поплевал на бычий
пузырь, протер его, потом вытащил совсем, но в бе стало ненамного
светлее.
Микола в который уже раз осмотрел бу. Потрогал и печь, и лавки, и
стол, и чурбан.
- Не разобраться в этом. Ведь все рассчитано на абсолютную надежность.
Попробуй пойми, где тут аккумуляторы, где реверины? Из-за чего мог
перекрыться волновод времени?
- Все дело в аккумуляторах.
- Тогда наше дело швах.
- Наоборот. Без нагрузки восстановят немного емкость, тогда продвинемся
вперед лет на сто. - Андрюха явно храбрился.
- А ты сообразил, в каком мы сейчас веке?
- Где-то в тринадцатом-семнадцатом...
- Не позже, чем конец семнадцатого, раз здесь стрельцы рыскают.
- Да, далеко нам до своих.
Они были двухтысячного года.
Всего две недели назад они заняли места за пультом управления
трансформатора времени. Это была совершенно новая машина. Новна ее
заключалась в том, что в любом времени, в каком бы она ни оказалась, она
принимала внешний вид, соответствующий данному времени и месту.
Вот очутились они в шестнадцатом веке - и сразу машина стала походить
на бу. И их ящные комбинезоны стали похожи на рваные портки и старые
полушубки.
И так должно было происходить в любом времени.
И вот какая-то нелепая случайность остановила их в шестнадцатом веке.
Случись что-нибудь другое, было бы понятно. Крыша бы вдруг стала похожей
на церковную, или бы они в своей бе вдруг оказались во фраках и
цилиндрах. Они бы знали в таком случае, что вышло строя. Но ведь
случилось самое непредвиденное - что-то вышло строя в самой ходовой
части. Остановилась машина времени. Ни взад ни вперед.
И разбирайся теперь. Если даже аккумуляторы полетели. Вот они - ряд
обыкновенных березовых чурбачков. Хоть расколи их, хоть потряси, хоть
переверни на сто восемьдесят градусов. Нет, теперь только ждать. А тут и
есть-то нечего. Хорошо, что хоть рыбы выменяли.
Андрюха аккуратно чистил рыбу. Микола вышел бы, нарубил
здоровенным топором дров, приволок их, начал растоплять печь. Скоро внутри
бы стало тепло. Вместе с теплом и настроение людей немного улучшилось.
Где-то в лесу вдруг громыхнуло. Сначала они не обратили на это
внимания. Ну громыхнуло и громыхнуло. Эка важность. Потом грохот
повторился.
- Гром, что ли? - спросил Андрюха.
- Гром? Осенью гром? Откуда сейчас гром? Стреляет кто-то.
- Стреляет? Из чего тут можно стрелять? Подумай!
- А ведь верно, - спохватился Микола. - Если стреляют, значит стрельцы,
больше некому.
- А если на нас набредут? Что будем делать?
- Рыбу есть будем. Спокойно так будем есть. Ты смотри, чтоб не
подгорела.
- На воде-то подгорит. Даже соли нету. Ну а все же, если они на нас
набредут? Что тогда?
- По инструкции... сматываться надо, если предполагаются враждебные
действия. Особенно если нас еще не заметили.
- Деваться нам некуда. Хорошо, если не заметят. Тропинки-то ведь к дому
нет.
- Нет. А если все-таки набредут, начнут гадать, почему тропинки нет, а
дом стоит.
- А! Будь что будет. Готова рыба?
Андрюха вытащил печи огромную сковороду, потрогал ножом рыбу.
- Кажись, готова...
- Тогда давай есть. Живот подтянуло.
Только они начали есть, как где-то вдали раздался крик. Словно звали
кого-то. И сразу же громыхнуло, да не так уж и далеко.
- Вот что, - сказал Микола. - Ты тут в случае чего дверь подопри
рогатиной. А я пойду посмотрю, что там.
- Один? С чем пойдешь?
- Нож возьму. Дай нож.
Микола, как был без полушубка, спрыгнул с крыльца и исчез в кустах,
только капли воды с них брызнули во все стороны. Андрюха поставил к дверям
обе рогатины, потрогал их. Крепкие жердины!
Микола осторожно пробирался вперед, перелезая через поваленные стволы,
по возможности прячась за деревьями и кустами. Он вымок уже весь, но не
замечал этого. Минут через десять он добрался до небольшого овражка и
залег на его краю, напряженно всматриваясь в кусты.
- Лю-ю-ю-ди! - услышал он вдруг.
И в это же время на другом краю овражка появился мужик. Он был весь в
грязи, а за плечами тащил рогожный мешок. А где-то за ним уже слышался
треск сучьев. Микола чуть приподнялся и махнул рукой заросшему рыжей
щетиной мужику. Тот увидел его, что-то пробормотал сквозь зубы, скатился
вн прямо по мокрой, скользкой глине и начал карабкаться наверх, хватаясь
свободной рукой за корни деревьев и мелкие кустики.
- За тобой, что ли? - спросил Микола, кивнув в сторону, откуда уже
раздавались хорошо различимые крики.
- А то за кем же, - хрипло ответил мужик.
- Брось мешок-то. Упреешь.
- Ишь ты, - огрызнулся тот и вылез оврага.
- Гонятся-то зачем?
- Догонят - разбираться не будут. Бегляков тут много. Ловят и на
березу. А сам-то кто будешь?
Не отвечая, Микола бросился в чащу, откуда только что выбрался. Метров
через сто оглянулся и сказал:
- Беги за мной. Тут ба есть.
- Изба, - обрадовался мужик. - Один ты или двое?
- Двое. Да брось ты свой мешок. Золото, что ли, тащишь?
- Может, что подороже золота, - сказал мужик и не бросил.
Так и тащился с ним, иногда падая на четвереньки, чертыхаясь и часто
оглядываясь.
В бу они ввалились, оба грязные как черти. Мужик сразу бросился под
грубо сколоченный стол и что-то высыпал мешка.
- Ну вот, - сказал он. - Теперича пусть догонят, если смогут.
- А много их? - спросил Микола.
- Да поболе двух десятков. Кругом идут. Какие пешие, какие на конях.
- А коли наткнутся на нас? - забеспокоился Андрюха. - Всех ведь
заберут. Драться с ними разве? Так трое нас только.
- Али спужался, - засмеялся мужик. - Что-то у вас тут стрекочет, будто
сверчок?
Андрюха и Микола настороженно прислушались.
- Так ведь это!.. - крикнул Андрюха. - Заработала, милая. Теперь
поедем. - И вдруг осекся. - Куда поедем? Блокировка сработает. Пока нас
трое, с места не сдвинемся.
Микола надвинулся на него, брови сердито свел.
- Может, выкинуть его? И стрельцы зря мучиться не будут.
- Не знаю. Времени-то подумать нет. Пропадем.
- Закрой дверь! - крикнул ему Микола. - Подопри рогатиной.
- Все одно подожгут.
- Не так-то сразу. Сырость вокруг.
Микола подошел к печи и с ожесточением дернул на себя вьюшку. Так
сейчас должна была пускаться в ход машина.
И вдруг за окном и в бе потемнело, тошнота подкатила к горлу, все
стало каким-то нереальным. И хоть ничего в бе и не было видно, они
чувствовали, как все вокруг меняется, все становится другим.
- Продвигаемся ведь, - застонал от радости Андрюха. - Вырвались.
- Как же это? - удивленно пронес Микола. - А блокировка?
- А блокировку я выключил, - раздался голос мужика. - Еще когда бежал к
вам. Дистанционно. Чтобы не возиться тут. Значит, трухнули маленько?
- Подожди-ка. Кто это? Темнота, черт возьми! Голос-то знакомый.
Алексей, ты?
- Я самый.
- Откуда ты?
- Аккумуляторы пусковые вам, чертям, принес.
- Вот это да! - ахнул Андрюха.
- Значит, все-таки искали? - спросил Микола.
- Искали... Да там в институте такой переполох! Все машины срочно
вызвали, чтобы вас искать. Едва нашли. На обычных машинах пробивались.
Меня оставили здесь с этим мешком, а сами назад, чтобы никто не видел. Я
примерно знал, куда надо было идти, да на стрельцов наткнулся. Заметили
они меня... Хорошо, что Николай встретил. Я его сначала и не узнал. Что,
думаю, за образина кустов выглядывает?
В бе все еще было темно, хоть глаз выколи. Может быть, это была уже
вовсе и не ба?
- Ты и сам, Алексей, выглядел больно по-здешнему. Даже когда в бу
тебя завел, и то не догадался, что это ты.
- Почему так долго нас искали? - спросил Алексей.
- Почему? Но ведь чем дальше во времени, тем больше разброс выхода
машин времени в пространстве. Вот и оказались километров за полета. А
аэрофотосъемкой здесь не займешься, да она мало бы что и дала. Так бы и
сидели тут!
- Николай уже хотел с рогатиной на медведя идти, - чуть с иронией
заметил Андрей.
- А что? - ответил тот. - И пошел бы... Как там Антон Павлович?
Начальство как ко всему этому отнеслось?
- Я уже говорил, что все машины вызвали. Все вас искали. Начальство,
конечно, трухнуло немного. А Антон Павлович держался молодцом. "Не верю, -
говорит, - чтобы они что-нибудь не придумали сами".
- Ну ладно, - сказал Николай. - Сейчас явимся в свое время, сразу же
под душ, потом покувыркаюсь на глайдере с часок, а там можно будет и за
отчет сесть.
- Как там Ирина? - спросил Андрей.
- Ах да, - спохватился Алексей. - Ничего. Привет передавала. Волнуется,
конечно. Но она всего не знает. Волновалась бы больше. Приедем, расскажешь
сам.
- Уж он-то расскажет, - неопределенно протянул Николай.
Вдруг стало светлее. На столе стояла коптилка. И знакомый вибрирующий
звук прекратился.
- Что за черт! - выругался Николай. - Опять остановка?
- Этого еще не хватало, - испугался Андрей.
- Дайте сюда свет, - попросил Алексей и полез под стол.
Николай посветил ему. Под столом стоял деревянный ящик с какими-то
допотопными аккумуляторами. Алексей проверил их соединения.
- С реверинами что-нибудь, - предположил он. - Проверить надо.
- Постойте, а где мы сейчас? - спросил Андрей.
Они огляделись. На всех троих были рядно поношенные гимнастерки,
сапоги. Вдоль стены шли нары. Посредине стоял стол. На нем коптилка,
котелки, ложки, ножи. На гвоздях, вбитых в стену, висели три шинели.
Николай был в пилотке. Дверь подпирали два автомата.
- Братцы! - заорал Андрей. - Да ведь это же... двадцатый век! На дворе
двадцатый век!
- Ура! - закричали все.
- Двадцатый век! Да мы теперь пешком можем дойти до своих.
В дверь долбанули чем-то твердым и тяжелым.
- Открыть? - спросил Андрей.
- Открой. Что делать...
Андрей подпер дверь плечом, откинул в стороны автоматы и потом сам
распахнул ее. Запахло сырой землей. За дверью было темно.
- Это что тут у тебя, Савчук? - спросил чей-то голос.
- Та ведь выходят потихоньку, - ответил кто-то, наверное невидимый
Савчук. - Выйдут и пристроятся. Не видел еще их. И землянки этой еще вчера
не было. Ничего здесь не было.
- Слов у тебя много, Савчук.
В землянку вошли двое, через дверной проем было заметно еще несколько
фигур.
Первый широко шагнул на середину земляного пола и твердо спросил:
- Кто такие?
- Встать! - крикнул второй, Савчук.
Николай, Андрей и Алексей вскочили, неловко вытянулись. Хоть на них и
была форма, но вид был совсем не солдатский, штатский какой-то.
- Кто такие? - повторил вопрос лейтенант.
- Солнцев, Нефедов, Огородников, - ответил Николай.
- Рядовые, - добавил Алексей.
- И куда же вы? - спросил лейтенант.
- К своим добираемся, - ответил Николай. - В свое время.
- К своим? Считайте, что вы у своих. Тут все свои, от этой землянки и
на восток.
- Понятно, - вставил Андрей. - Двадцатый век все-таки...
- Молчать, - тихо сказал лейтенант. - Покажите документы Савчуку. Он
вас на довольствие поставит. - Он повернулся и молча вышел землянки.
Савчук сел на нары поближе к свету, расстегнул полевую сумку, достал
какие-то бумаги, карандаш, спросил:
- Из какой части будете?
Николай и Андрей промолчали. Алексей угрюмо ответил:
- Не родилась еще наша часть.
- Разговорчики. Номер части? Документы есть? - И он прихлопнул по столу
маленькой крепкой ладонью.
И вдруг что-то так шарахнуло недалеко от землянки, что заложило уши и с
потолка посыпалась земля.
- Утра гады не дождались! - крикнул с какой-то непонятной веселостью
Савчук. - В окопы! Живо!
Крик его был совсем не грозный, но какая-то мягкая властность
чувствовалась в нем.
- За мной!.. Сейчас полезут.
И еще несколько раз ударило поблости от землянки. Затрещал пулемет,
потом сразу несколько.
Савчук задержался у дверей, зыркнул серым злым глазом на этих троих,
испуганных и каких-то нерешительных, мотнул головой:
- Сейчас пойдут, - и вышел в чуть начинающую светлеть темноту.
- Пошли, - сказал Николай, схватил автомат, каску.
- Да что тут происходит? - спросил Андрей.
- Война. Наверное, сорок первый. - Николай уже выскочил в траншею,
пригибаясь побежал по ходу сообщения за еле различимым Савчуком. Алексей
бросился за ним. У него не было автомата. Вообще ничего в руках не было.
Андрей задержался немного. Поболтал для чего-то за ремень автоматом и
вдруг напряженно прислушался. Гул, едва заметная дрожь. Привычный стрекот.
Машина ведь снова работала! Он бросился за товарищами, хрипло крича:
- Коля! Колька! Остановитесь! Работает она!
Никто не остановился. Тогда он, почти не пригибаясь, побежал, стукаясь
локтями о земляные стены хода сообщения.
- Стойте! Стойте же!
Он догнал Алексея, схватил сзади за гимнастерку.
- Машина работает! Скорее! Осталось совсем немного. Прорвемся.
Алексей на секунду остановился, непонимающе посмотрел на Андрея.
Невдалеке, чуть ниже по склону, ухнул снаряд. Алексей схватил Андрея за
голову, пригнул чуть ли не к самой земле. Сверху посыпалась глина, что-то
забарабанило вокруг. Глухой лязг гусениц послышался где-то вну, в
лощинке. Метрах в пяти от них что-то кричал солдат, но нельзя было понять,
что он кричит.
- Ты что? - крикнул Алексей, сплевывая землю.
- Машина работает! Еще успеем. Колька где?
Алексей не ответил, побежал вперед. Андрей за ним.
- Колька! Колька! - иногда выкрикивал он.
- Здесь я, - вдруг раздалось совсем рядом. Андрей остановился, заметил
Кольку. Тот лежал за небольшим бруствером, приникнув к самой земле, и
иногда давал короткие очереди. Андрей подполз к нему.
- Колька, машина работает... Уходим... или как? - Он уже понял, что
Николай отсюда не уйдет.
- Успеем, - ответил тот. - Отобьем, тогда... видно будет.
- Ладно, - вздохнул Андрей. - Только случится с ней опять что-нибудь.
Застрянем здесь.
- Не скули, - попросил Николай.
С другой стороны к нему подполз Алексей и сказал:
- У меня даже винтовки нет.
Невдалеке снова разорвался снаряд. Грохнуло, оглушило на секунду.
Замолк строчивший рядом пулемет.
- К пулемету! - крикнул кто-то хрипло. Похоже, Савчук.
- Есть, - отозвался Николай. - Вот и ползи к пулемету. Умеешь?
- Что?
- Обращаться с пулеметом.
- Нет.
- А, чтоб тебя... Держи автомат. Вот запасные диски. Сдуру-то не трать
зря. - Николай пополз вправо.
"Не умеет ведь и он", - подумал Алексей, но пулемет справа вскоре
застрочил.
Светало. И вну, у подножия холма, уже отчетливо можно было различить
фигурки людей. Они поднимались и разрозненными группами бежали вверх,
стреляя на ходу, падая, поднимаясь. Некоторые оставались лежать
неподвижно. И когда эта волна уже почти накатывала на окопы, что-то в ней
ломалось, и она отступала назад. И тогда начинали рваться снаряды. Андрей
и Алексей уже освоились немного и, когда начиналась молотьба снарядами и
минами, прыгали на дно траншеи, прижимались к земле, ближе к передней
стенке. Только раз Андрей буркнул:
- Попадет один такой в землянку... и все.
Алексей ничего ему не ответил.
Наступила небольшая передышка. Уже и солнце припекало. Хотелось пить.
По траншее пробежал Савчук, без сумки, грязный. Автомат колотил его по
спине. Он на ходу что-то кричал, и его все понимали. Кто-то тащил коробки
с патронами и сухой паек.
И тоска какая-то подступила к горлу.
Отходят! Отходят! Кто отходит? Отступление.
- Нам прикрывать! - крикнул Савчук, опять пробегая мимо. - Эх, еще бы с
полсотни человек.
К обеду их было уже менее полусотни. К вечеру - десять. А потом
осталось четверо: Савчук, Алексей и еще двое. И Алексей уже обучился
стрелять пулемета.
- Вот что, ребята, - сказал Савчук. - Приказа об отступлении нам не
будет. Не успеет дойти приказ.
В пяти километрах позади них была река. За рекой - город. Город
заканчивал эвакуацию. Кто-то должен был удерживать врага любой ценой.
Рядом с машиной времени, землянкой, упал снаряд и разворотил входную
дверь. Но машина все еще вздрагивала чуть заметно. Это работали ее
двигатели... или просто земля вздрагивала от разрыва снарядов.
А потом наступила тишина. Не по кому даже было бить снарядами.
Так не дошли трое парней до своего времени. И было им всего по двадцать
лет... Многие не дошли. Остались на полях разбросанные на тысячах
километрах землянки, похожие на ту машину времени. И уже не различить
среди них, где она. А стоит она, почти совсем целая и невредимая, только
дверь разворочена. Входи, снимай блокировку и отправляйся в будущее.
|